Бурсак в седле - Поволяев Валерий Дмитриевич
— Ну, что на это скажете, господин консул? — спросил Бао Гуй Цинь.
— Ничего, — спокойно ответил Братцев. Голос его был ровным и тихим, словно бы действительно ничего не произошло, хотя в глазах промелькнуло беспокойство. Промелькнуло и исчезло.
Генерал понимающе улыбнулся.
— Не огорчайтесь, господин консул — сказал он, — шансов укрывать Калмыкова дальше у вас почти не было.
***Единственная вечерняя газета Гирина вышла с сообщением, что в здании русского консульства пойман важный государственный преступник Калмыков. В той заметке имелась строчка, которая повергла пойманного беглеца в уныние. «Скорее всего, по требованию советских властей Калмыков буден интернирован в Россию».
На этот раз атамана посадили в худшую камеру, какая имелась в здешней тюрьме: кроме клопов, в камере водились огромные, в полкулака величиной тараканы и жили три шустрые усатые крысы. Первый раз в жизни атаман поймал себя на том, что кого-то боится… Он боялся крыс: ведь эти твари могут сожрать человека живьем.
Ночью атаман гонял крыс развалившимся сапогом, но крысы оказались ловчее человека — сколько он ни пробовал попасть в какую-нибудь из них — ни в одну не попал, раздосадованно ругался: слишком уж ловкими и верткими были эти твари…
Держали Калмыкова на хлебе и воде, относились к нему пренебрежительно. В конце концов атаман почувствовал, что его начали покидать силы. Он свалился на топчан и заплакал.
***Аня Помазкова тоже находилась в Гирине — проживала в комнате, которую ей предоставил агент хабаровского чека Бромберг — представительный, роскошно одевавшийся господин средних лет, с блестящими, цвета конопляного масла усами — Бромберг ухаживал за усами особенно тщательно, считался модным кавалером среди русских дам, проживавших в этом городе.
Связи Бромберг имел большие, в том числе и в жандармском управлении, и в администрации тюрьмы и в канцелярии самого Бао Гуй Циня.
Душным вечером первого сентября Бромберг пришел в Ане на квартиру, обмахнулся газетой:
— Жарко как! И солнце уже зашло, нет его, а припекает, как на печке.
Бромберг был наряжен в шелковую рубаху с коротким рукавами и легкие, сшитые из тонкого, хорошо выделанного хлопка брюки.
Аня молча смотрела на агента, ждала, когда он перейдет к делу — не ради же трех пустяковых фраз он заявился к ней… Бромберг вновь обмахнулся газетой:
— А вы как переносите жару, Аня, хорошо или плохо?
— Нормально.
Бромберг покашлял в кулак: хотя и была эта девушка нелюдима, но очень ему понравилась.
Не хотите ли побывать в каком-нибудь местном ресторане? — спросил он. — В «Дыхании ветра над цветами лотосов», например, или в «Призывном крике молодой речной утки»?
— Нет!
— Неужели вам неохота выйти из дома, немного размяться, развлечься?
— Без дела — неохота.
— Дело, дело… — Бромберг рассмеялся с неожиданной печалью. — Так и жизнь пройдет — в думах о деле.
— Пусть, — равнодушно произнесла Аня.
— Ну что ж, давайте о деле, — сказал Бромберг. Печальные нотки исчезли из его голоса. — У меня есть сведения, что Калмыкова собираются перевести из Гирина в другой город.
— Куда именно?
— Этого я не знаю. Может быть, даже в Пекин. Известно одно — его под конвоем поведут из тюрьмы на вокзал.
— Интересно, интересно, — задумчиво произнесла Аня.
— Понятно одно — народу поглазеть на это сборище соберется много — не каждый ведь день по улицам Гирина водят русских генералов. Тут его и можно будет… — Бромберг звучно хлопнул газетой по крышке стола, словно бы расплющил муху, закончил с победной улыбкой: — атаковать.
— Когда это должно произойти?
— Дату я сообщу дополнительно.
***Атамана били каждый день — китайцы умели это делать мастерски, — в камеру он возвращался с заплаканными от истязаний глазами и разбитыми губами. Долго лежал на деревянном жестком топчане, стонал, приходя в себя.
Вопрос, который интересовал его мучителей, был один, уже знакомый: куда он спрятал хабаровское золото? Вместо ответа Калмыков всякий раз выставлял вперед собой фигу и в следующий миг получал удар кулаком по лицу: вид фиги китайцев бесил. Калмыков сплевывал кровь на пол и, с трудом шевеля разбитыми губами, произносил едва слышно:
— Давайте следующий вопрос, господа хорошие!
Следовал еще один вопрос, также про хабаровское золото, и атаман вновь складывал пальцы в хорошо знакомую неприличную фигу, через несколько секунд он опять оказывался на полу с разбитым ртом.
Процедура повторялась изо дня в день — каждый раз одно и то же. Калмыков ощущал, что силы его тают, внутри все спекается, покрывается болезненными струпьями, еще немного — и он превратится в сплошной комок боли, осталось совсем немного — край, за которым находится бездна, совсем рядом. Он стонал, облизывал прокушенным языком губы и забывался. В забытьи он оказывался в сияющем, подрагивающем невесть от чего, переливающемся пространстве, видел самого себя, невысоконького, в шелковой рясе, перепоясанной кожаным ремнем, и ощущал, что его захлестывает плач, тело дергается от рыданий; сопротивляясь этому плачу, он плыл куда-то по воздуху; цепляясь руками за сучья деревьев, нырял вниз, к земле, но его подхватывал невидимый поток, не давал опуститься, и Калмыков вновь поднимался к облакам, надорванно сипел — в нем словно бы что-то надламывалось, рвалось; высота вызывала испуг, он давил этот испуг в себе и опять плыл, плыл по пространству, пытался приземлиться, но это у него не получалось.
И, тем не менее, просыпался он воспрянувшим духом, отдохнувшим, с болячками, которые за несколько часов успевали засохнуть, и ожидал, когда его снова поволокут на допрос и все повторится опять… Сдаваться атаман не собирался, но, тем не менее, силы его продолжали таять, он слабел на глазах.
***Через день Бромберг вновь появился у Ани Помазковой. В синих Аниных глазах зажглись злые блестки:
— Что-то вы зачастили ко мне, товарищ Бромберг! Соседи могут подумать невесть что…
Бромберг на Анину колючесть даже не обратил внимания, произнес задыхаясь, словно бы после долгого бега:
— Третьего сентября Калмыков будет по этапу выведен из Гиринской тюрьмы.
— Третьего сентября — это пятница, — проговорила Аня быстро, лицо у нее обрадованно просветлело: на этот раз атаман не должен уйти…
— Пятница, — подтвердил Бромберг, — надо устроить так, чтобы пятница эта оказалась для душителя Дальнего Востока черной.
— Постараемся, товарищ Бромберг.
— Готовьтесь, товарищ Аня, — Бромберг высокомерно вскинул голову. — Я тоже буду готовиться.
***Атамана вели к вокзалу под усиленным конвоем — несколько солдат с винтовками наперевес и жандармский офицер с обнаженным маузером в руке и таким злобным выражением на лице, что какая-то собака, неосторожно высунувшая голову из-под забора, тут же поспешила втиснуться обратно.
Народа на тротуар вывалило видимо-невидимо.
Калмыков шел тяжело, прихрамывая и оступаясь на выбоинах, шаг его был медленный, и со стороны было хорошо видно, какого напряжения стоит ему поход на железнодорожный вокзал. Солнце било атаману прямо в глаза, он жмурился, мучительно кашлял, хватался руками за грудь — было заметно, что он сильно болен.
На ногах у атамана красовались разбитые дырявые сапоги — новую обувь китайцы ему так и не купили… да, собственно, атаман уже и не просил; в его потухших глазах ничего, кроме равнодушия да сочувствия к самому себе, не было.
Там, где люди покидали тротуар и вступали на мостовую, образуя живые языки, из конвоя вперед выскакивал шустрый солдатик с крохотными светлыми глазами и, выставив перед собой винтовку с плоским штыком, загонял людей обратно. Он очень старался, этот шустрый солдатик…
Офицер, командовавший конвоем, иногда что-то выкрикивал; голос его был возбужденным, гортанным, враждебным; Калмыков на ходу тряс головой, выбивал застрявший в ушах звук и равнодушно ковылял дальше.