Тоже Эйнштейн - Бенедикт Мари
— Ты имеешь в виду ее уродство?
Мама словно выплюнула это слово.
Я отшатнулась. Неужели мама правда назвала мою ногу уродством? Она ведь всегда говорила мне, что я красивая, что моя хромота почти незаметна. Что никто не станет обращать внимание на разную длину ног. Я всегда понимала, что это не совсем так: не могла же я всю жизнь закрывать глаза на бесцеремонные взгляды незнакомцев и дразнилки соучеников, — но уродство?..
В голосе отца зазвенела ярость.
— Не смей называть ее ногу уродством! Это дар, если уж на то пошло. С такой ногой ее никто замуж не возьмет. Это даст ей возможность развивать таланты, которыми одарил ее Бог. Ее нога — знак того, что она предназначена для лучшей, более яркой судьбы, чем банальное замужество.
— Знак? Божий дар? Милош! Бог хочет, чтобы мы оберегали ее в этом доме. Мы должны настраивать ее на трезвые ожидания, чтобы ложные надежды не сломили ее дух.
Мама умолкла на мгновение, и папа тут же воспользовался этой паузой:
— Я хочу, чтобы Мица была сильной. Я хочу, чтобы она равнодушно проходила мимо любых клипани[3], которые вздумают насмехаться над ее ногой, чтобы она была уверена, что ее ум — редкий дар, которым наделил ее Бог.
Я словно впервые увидела себя со стороны. Мама с папой смотрели на меня так же, как родители из «Поющего лягушонка» на свою дочь. Я слышала, как они говорят о моем уме, но сильнее всего было чувство, что они меня стыдятся. Хотят спрятать меня, хотят, чтобы я нигде не показывалась, кроме классной комнаты и нашего дома. Считают, что я не гожусь даже для замужества, а уж о замужестве-то могла мечтать любая крестьянская девушка, даже самая глупая.
Мама ничего не ответила. Такое долгое молчание означало, что она вернулась к привычной покорности. Папа заговорил снова, уже спокойнее:
— Мы дадим ей образование, достойное ее пытливого ума. А я воспитаю в ней железную волю и умственную дисциплину. Это будут ее доспехи.
Железная воля? Умственная дисциплина? Доспехи? Так вот какое будущее меня ждет? Ни мужа, ни собственного дома, ни детей. А как же сказка о поющем лягушонке и ее счастливый конец? Там-то принц разглядел красоту за уродливой внешностью лягушачьей дочери, сделал ее своей женой, принцессой, и одел в золотые платья цвета солнца. Разве меня не ждет такая же судьба? Разве я не заслужила своего принца, которому не помешает мое уродство?
Я выбежала из дома, уже не пытаясь приглушить звук своих неуклюжих шагов. К чему? Мама с папой ясно дали понять, что моя хромота — это и есть я.
* * *Я притихла, с головой уйдя в мысли о прошлом. Элен выпустила мою руку и взяла меня за плечи.
— Ты ведь понимаешь, Милева? Что хромота не помешает тебе выйти замуж? И вообще ничему не помешает? Что тебе ни к чему держаться за такие старомодные представления?
Глядя в ясные серо-голубые глаза Элен, слыша ее твердый, уверенный голос, я готова была согласиться с ней. Впервые в жизни я поверила, что моя хромота — может быть, только может быть — действительно не имеет значения. Она не влияет на то, кто я, на то, кем я могу стать.
— Да, — ответила я, и голос у меня был такой же твердый, как у самой Элен.
Элен выпустила мои плечи, взяла щетку и снова приступила к мучительной процедуре распутывания моих волос.
— Хорошо. Да и зачем нам вообще беспокоиться о замужестве? Даже если ты захочешь выйти замуж — зачем это тебе? Посмотри, какая у нас подобралась компания: я, ты, Ружица, Милана. Мы будем иметь профессию, у нас будет своя интересная жизнь — здесь, в Швейцарии, где у людей широкие взгляды на женщин, на умственные способности и на разные народы. Мы будем вместе, и у нас будет работа. Мы можем идти не по проторенной дороге.
Я задумалась. Слова Элен показались мне почти революционными (что-то в них напоминало богему в описании герра Эйнштейна), хотя это и было то будущее, к которому мы все стремились.
— Ты права. Зачем нам это? Какой резон в наше время влюбляться и выходить замуж? Может быть, нам это больше не нужно.
— Вот это правильно, Милева. Как весело мы заживем! Днем будем работать — заниматься историей, или физикой, или преподаванием, а по вечерам и в выходные дни устраивать концерты и ходить в походы.
Я представила себе эту идиллию. Возможно ли такое? Может ли меня ожидать счастливое будущее — с интересной работой и дружбой?
Элен продолжала:
— А что, если нам заключить договор? В будущее вместе?
— В будущее вместе!
Мы пожали друг другу руки, и я сказала:
— Элен, пожалуйста, называй меня Мицей. Так меня зовут родные и все, кто хорошо меня знает. А ты знаешь меня лучше, чем любой другой.
Элен улыбнулась и ответила:
— Сочту за честь, Мица.
Со смехом вспоминая прошедший день, мы с Элен закончили причесывать друг друга. Теперь можно было идти ужинать. Наши непослушные волосы были укрощены, и мы, взявшись за руки, спустились по лестнице. Увлеченные жарким спором о том, какое из обычных блюд будет подано в этот вечер (мне хотелось белого вина со сливочным вкусом и блюда из телятины — Zürcher Geschnetzeltes, а Элен — решти с беконом и яйцами), мы не сразу заметили, что внизу, у лестницы стоит фрау Энгельбрехт и поджидает нас. Вернее, меня.
— Фройляйн Марич, — проговорила она с явным неудовольствием, — полагаю, к вам господин с визитом.
За спиной фрау Энгельбрехт послышалось тихое покашливание, и из-за этой спины шагнула вперед чья-то фигура.
— Простите, мадам, но я не с визитом. Я сокурсник.
Это был герр Эйнштейн. Со скрипичным футляром в руках.
Он не стал дожидаться, когда его пригласят.
Глава пятая
4 мая 1897 годаЦюрих, Швейцария— Господа, господа! Неужели никто из вас не знает ответа на мой вопрос?
Профессор Вебер расхаживал по аудитории, упиваясь нашим невежеством. Мне было непонятно, почему преподаватель так радуется неудачам своих студентов, и это вызывало неприятное чувство. То, что меня назвали «господином», задевало гораздо меньше. За эти месяцы я уже привыкла к постоянным шпилькам Вебера, от пренебрежительных высказываний о восточноевропейцах до неизменных обращений ко мне в мужском роде. Единственное, чего мне хотелось, — чтобы лекции Вебера были похожи на лекции других профессоров: те, как устрицы, распахивали свои раковины, открывая самые блестящие жемчужины.
Я знала ответ на вопрос Вебера, но, как обычно, не решалась поднять руку. Я оглянулась по сторонам, надеясь, что ответит кто-нибудь еще, но у всех моих сокурсников, включая герра Эйнштейна, локти словно приклеились к столам. Почему же никто не поднимает руку? Может, это из-за небывалой жары их так разморило. Было и впрямь неожиданно жарко для весны: я видела, что, несмотря на открытые окна в аудитории, герр Эрат и герр Коллрос обмахиваются импровизированными веерами. На лбу моих сокурсников выступили бисеринки пота, и на их пиджаках я заметила влажные пятна.
Почему это так трудно — поднять руку? Я ведь несколько раз уже отваживалась на это, хотя тоже не без труда. Я слегка встряхнула головой, и тут меня настигло воспоминание. Мне было семнадцать лет, и только что закончился мой первый урок физики в мужской обергимназии в Загребе, куда папе удалось устроить меня после окончания школы в Нови-Саде, в обход закона, запрещающего девочкам в Австро-Венгрии посещать учебные заведения выше начальных: он подал прошение властям, и для меня сделали исключение. Чувствуя облегчение и радостное волнение после этого первого дня, когда я решилась ответить на вопрос преподавателя, и ответ оказался верным, я вихрем вылетела из класса. Дождалась, когда почти все разойдутся, и коридор опустеет. Вдруг у меня за спиной возник какой-то мужчина и толкнул меня в другой, тускло освещенный коридор. Неужто он так спешил, что не заметил меня?