Браки по расчету - Владимир Нефф
Многие мальчики, принимавшие всерьез вопросы религии, которой суждено было стать содержанием их жизни, ломали головы над разрешением противоречия между учением о свободе человеческой воли — и всемогуществом и всеведением бога; догма о непорочном зачатии девы Марии, провозглашенная папой в пятьдесят четвертом году, когда они были во втором классе, воспринималась ими как событие всемирного значения; о пресуществлении тела в хлеб, во время которого пресуществляется лишь незримая субстанция, а зримые элементы хлеба остаются без изменения, гимназисты могли спорить страстно и бесконечно, перекрикивая друг друга ломающимися мальчишескими голосами. Наставники благосклонно взирали на подобного рода диспуты, им нравилось, что ученики по собственному почину упражняются в искусстве диалектики, и потому Мартин принимал участие в таких религиозных спорах — в особенности когда кто-нибудь из отцов наставников находился поблизости; в действительности же все эти проблемы были ему глубоко безразличны. Бог единосущ? — Пожалуйста, пусть так. Однако по иному догмату он же триедин? Пусть будет триединым; если бы папа вдруг объявил бога пятиединым — Мартин и это принял бы к сведению спокойно и равнодушно.
Он изучал латынь, свойства бога, генеалогию царствующего дома Габсбургов столь же охотно, но и столь же равнодушно, как изучал бы египетскую Книгу Мертвых или еврейский Талмуд. Заслужить добрую славу у начальства, переходить из класса в класс, держаться на поверхности, не лишиться стипендии, не споткнуться, не нажить врагов — вот что было его целью в то время. А дальше будет видно. Он знал, что церковь богата и сильна и хорошо быть под ее хранительным крылом. Не перечесть выгодных должностей, званий, карьер, доходных бенефиций, синекур, которыми церковь может одарить своих верных служителей; и Мартин был преданным, усердным, ревностным и благодарным до предела.
3
Под надзором мужей в черных сутанах, подобно теням движущихся по широким коридорам, спокойно и тихо текла Мартинова жизнь, и ее однообразное течение расчленялось колокольным звоном: к пробуждению и ко сну, к молитве в холодной, похожей на склеп, часовне, к трапезе, к общим занятиям при свечах, за черными двухместными партами в учебном зале, огромном и голом, как разграбленный склеп. Зимой мерзли, летом изнывали от жары; но самыми неприятными бывали переходы от одного к другому времени года — дни оттепели, когда мороз трусливым зверем заползал в толстые стены, дышал со стен, осаждался на них слоем инея в палец толщиной, когда плесенный запах мокряди разъедал легкие. Тогда монастырский лекарь — жизнь в семинарии научила его мрачно и равнодушно взирать на наше бытие как на полное мук ожидание неотвратимой смерти — спокойно и просто объявлял чахоткой катар дыхательных путей, которым в эту пору заболевало такое множество мальчиков, что все жилые помещения Клементинума сотрясались от кашля, и добросовестно записывал сей диагноз в истории болезней.
— Ничего, — говаривал доктор испуганному пациенту, — все там будем, и чем раньше, тем лучше. Я сам уже тридцать лет страдаю чахоткой в страхе божием, а вот же не вешаю головы.
Но когда побеждала весна и каменная громада оживала под теплым дыханием весенних соков и шорохов — «чахотка» проходила, кашель прекращался, в коридоры и спальни возвращалось спокойствие. Мальчики ботанизировали, выращивали в монастырском огороде салат и редиску. Шуршание грабель, мягкие удары цапок вплетались в чириканье воробьев, озорующих в прошлогодней траве под старыми каштанами, и узенькая полоска тени, скользящая по циферблату старинных солнечных часов, бесшумно отмечала время, отмеренное для всех этих молодых жизней.
Подходил великий пост перед пасхой — суровое испытание терпеливости, душеспасительные упражнения. Эти дни начинались крестным ходом: двести священников и богословов, окутанные голубыми клубами кадильного дыма, под пение покаянных псалмов и гул органа переносили большую дарохранительницу из храма Сальватора в главную часовню на третьем этаже Клементинума. После этого обряда никто не смел в течение трех дней покидать дом, не смел разговаривать или даже шептаться — дозволялось только тихо молиться и ходить медленно, неслышно, размышляя и сожалея о своих провинностях.
А потом, в хорошую погоду, гимназисты, выстроенные попарно, ходили, под надзором старшего богослова, на ту сторону реки, в Семинарский сад у подножия Петршинского холма. Мальчики разбредались по склону холма, где был устроен питомник и валялись глыбы песчаника, прятались в высокой траве, в дуплах старых деревьев верхней части сада, шалили как козлята, гонялись друг за другом, на время возвращенные к детству. Город, затянутый, как корсетом, многоугольником стен, лежал перед ними будто раскрытая коробка с игрушками — башенками, домиками с крошечными сверкающими окошками и малюсенькими трубами на крышах. Вдали, за Конными воротами, замыкающими продолговатый прямоугольник торговых рядов — нынешней Вацлавской площади, — на полях муравьями чернели фигурки крестьян, склонившихся к земле.
В пятьдесят девятом году, когда Мартину исполнилось восемнадцать лет и он перешел в седьмой класс, в монастырскую жизнь, доселе сонно-гармоничную и богоугодно-скучную, ворвался новый волнующий элемент — интересный, дразнящий, но весьма опасный и серьезный. Такие настроения возникают ни с того ни с сего; так, жарким летним днем мухи, спокойно дремавшие на стенах комнаты или степенно ползавшие по столу, вдруг всполошатся, замечутся во все стороны, зажужжат и, мелькая в воздухе зигзагообразным полетом, забьются яростно об оконное стекло. Точно так же среди обитателей Клементинского конвикта, в подавляющем большинстве, разумеется, чехов, вспыхнул в тот год националистический восторг.
Доселе совершенно безразличные к национальному вопросу, ученики безропотно, как нечто само собой разумеющееся, принимали тот факт, что обучение в гимназии производилось на немецком языке. Горячие религиозные споры, о которых шла речь выше, велись, конечно, тоже по-немецки, так как ученики не знали чешской церковной терминологии, а между собою они объяснялись на странном жаргоне, в котором преобладали исковерканные немецкие слова, в то время как речь их товарищей-немцев пестрила искажениями слов чешских. Но теперь как по команде — причем сразу во всех классах, от первого до восьмого, — гимназисты разделились на враждующие национальные группы и принялись ругать друг друга «свиньями» и «собаками».
До этого времени никто не обращал внимания на жесткий немецкий язык Мартина Недобыла, который делал ударения, как в чешском, на первом слоге и не умел чисто выговаривать немецкие «умлауты»; так он произносил Biene вместо Bühne и lesen