M. АЛДАНОВ - Огонь и дым
Не должно верить бесстрастию объективных художников…
Я взял, в качестве примера, философа и писателя, для которых бесстрастное отношение к жизни считается особенно характерным. Революции обладают особой способностью выводить людей – и в частности художников – из состояния «объективизма». Разумеется, и революции, и художники бывают разные, – единой формулы здесь не установишь. Кое-что можно, однако, вынести за общие скобки.
Художникам и философам революции обыкновенно нравятся издали (в пространстве или особенно во времени). Одни восхищаются ею авансом, до момента ее наступления, – таких довольно много. Другие восхищаются ею ретроспективно, – таков был Гете. Несмотря на знаменитую свою фразу на поле битвы при Вальми («здесь сегодня начинается новая эпоха в истории человечества»), автор «Фауста» долгое время искренно ненавидел французскую революцию. Он боролся с нею с оружием в руках, писал на нее плохие памфлеты и был явным сторонником интервенции европейских монархов. Но гораздо позже, когда революция давно кончилась, Гете признал, что в ней было, в сущности, очень много хорошего.
И даже Шиллер, отнюдь не объективный писатель, энтузиаст свободы, гражданин французской республики, получивший это почетное звание от революционеров, которые, разумеется, в глаза не видали его произведений, но что-то слышали о немецком публицисте Жилле{11}, писавшем под девизом in tyrannos, – даже Шиллер высказывал о Революции резко отрицательные суждения – когда власть принадлежала революционерам.
В явлении, о котором выше шла речь, нет ничего удивительного. Революция почти всегда сопровождается таким страшным и отвратительным процессом частью сознательного, частью стихийного разрушения исторических, культурных и моральных ценностей, – не говоря уже о людях, – что трудно a priori предположить безоговорочное увлечение ее картинами в художнике, т.е. в человеке, обладающем от природы повышенной чувствительностью. Есть, правда, и исключения. Анатоль Франс, как мы недавно узнали, «принимает интегрально всю коммунистическую революцию». Но он принимает ее интегрально из Парижа. Дух его живет, правда, в Кремле, но тело неизменно остается на Вилле Саид… В этом отношении, как во многих других, революция приближается к войне. Большинство военных поэтов и художников-баталистов никогда не видело поля сражения. Мейссонье изучал войну на маневрах в Сен-Жермене. Морис Баррес – «белобилетчик». Жуковский, автор «Певца во стане русских воинов», был, по природе своей и по профессии, человек чрезвычайно штатский. Достоевский, очень неудачно предсказывавший войны и иногда еще более неудачно к ним призывавший, ни в каком сражении никогда не участвовал. И сам Пушкин в ту пору, когда он так звукоподражательно описывал Полтавский бой имел о битвах самое смутное и отдаленное представление. Напротив того, живописцы и писатели, участвовавшие в войнах или, по крайней мере, видевшие их вблизи, Стендаль, Лермонтов, Лев Толстой, Гаршин, Верещагин, были настроены иначе, – хотя некоторые из них порою и поддавались чарам той нелепой иррациональной красоты, которая в сценах войны все-таки есть, а в сценах революции почти отсутствует.
Таким образом, повторяю, нет ничего удивительного в том, что в писателях, видевших вблизи картины 1918-21 г. г., очень сильны тенденции, «интегрально отвергающие революцию». За этим, однако, следует или, по крайней мере, должно следовать но, и даже очень большое но. Человечество живет нервами, наследственными инстинктами, бессознательными и полусознательными движениями души (не говоря о сознательных соображениях личного интереса). Тем не менее, голову никак не следует считать совершенно бесполезным органом в человеческом теле. И если последнее семилетие сильно притупило во всех нас способность более или менее беспристрастного логического анализа, то рано или поздно эта способность к нам, вероятно, вернется. Мы тогда, быть может, придем к мысли, что отвергать революцию en bloc так же нелепо, как принимать ее en bloc. Ибо в революциях, кроме стихийных процессов, есть еще и некоторые «нормы». И между этими нормами надо будет сделать известный выбор.
Такой выбор сделал на старости лет Гете, который сам признал, что анти-революционные произведения 90-х годов ничего не прибавили к его славе. Гете пришел к заключению – теперь это довольно банальная мысль, содержащая в себе и некоторое преувеличение, – будто во всякой революции всегда виновато только правительство, а народ никогда и ни в чем не виноват. Гете признал, кроме того – и это главное, – что над революцией надо проделать некоторую логическую операцию разложения, сводящуюся к отделению чистого золота от грязной руды. К таким же мыслям пришел в конце концов и Шиллер, по крайней мере, если считать «Вильгельм Телль» его последним словом.
Можно с некоторым правом утверждать, что к сходным взглядам начинают приходить теперь – справа и слева – виднейшие представители западно-европейской мысли. Период одурелого восторга перед «интегральной русской революцией», кажется, понемногу проходит. Он прошел у Ресселя, прошел у Шарля Рише. Проходит, по-видимому, и у Ром. Роллана. По крайней мере, есть на это намеки в его последнем романе «Клерамбо», хотя там Ленин и называется почему-то «гениальным дровосеком». Может быть, Ром. Роллан скоро признает, что дровосеки вообще не слишком нужны современной европейской культуре: сеять бы не мешало, а рубить почти нечего: и так мало осталось невырубленного – от раздолья 1914 г.
«Russia in the Shadows».Еще об Уэлльсе? Это становится скучно.
Так скажет читатель и будет отчасти прав. Долю вины перелагаю с себя на барона Б.Э. Нольде, который несколько дней тому назад высказал новое суждение о нашумевших очерках английского писателя. Если не ошибаюсь, Б.Э. Нольде – первый из критиков Уэлльса, ознакомившийся с его русскими впечатлениями в полном их объеме, ибо книга, в которой они собраны, только что вышла в свет. Я ее приобрел, прочитав в № 205 «Последних Новостей» чрезвычайно интересную, как всегда, статью талантливого публициста. Прежде, по выдержкам, которые приводились в печати, мне казалось, что и читать книгу Уэлльса не стоить. Это было неверно; в ней есть несколько ценных мыслей и ряд интересных страниц. Тем не менее с мнением Б.Э. Нольде позволю себе не согласится.
«Книга Уэлльса, – говорит русский критик, – написана не только с огромным талантом, но с бесспорной внутренней добросовестностью». Уэлльс, несомненно, чрезвычайно даровитый человек и в его добросовестности я нимало не сомневаюсь. Но, каюсь, огромного таланта в его новом произведении я не вижу и не думаю, чтобы оно вплело свежие и прочные лавры в пестрый литературный венок этого впечатлительного, неровного, хотя и очень блестящего, писателя.
Разумеется, Уэлльс не большевик, и «Россия во мраке» нисколько не большевистская книга. Обычное, неправильное представление видит в советской власти правительство неразборчивое, нечестное, но чрезвычайно хитрое. Уэлльс для оригинальности держится противоположного и столь же неверного взгляда: Совет народных комиссаров, по его мнению, – правительство вполне честное и добродетельное, но чрезвычайно ограниченное. Собственно говоря, этот взгляд для большевиков гораздо обиднее ходячего о них представления. И тем не менее большевистская печать на Западе с восторгом приняла книгу Уэлльса. «Мудрый Эдип, разреши», – говорили в таких случаях передовики провинциальных газет.
Мудрому Эдипу впрочем было бы нетрудно разрешить данный вопрос – хотя бы простым подсчетом числа страниц в книге Уэлльса, где он большевиков хвалить, и числа строчек, где он их ругает. Я этой статистикой заниматься не стану. Можно и нужно отметить, что поездка Уэлльса по России была обставлена на чисто американский лад (прежние иностранные гости, от Флетчера до Кюстина, Гакстгаузена и Леруа-Болье, путешествовали совершенно иначе).
Фактические ошибки в книге «Россия во мраке», разумеется, попадаются. Герой одного из старых романов Уэлльса любил говорить о музыкантах, но вместо слова «Падеревский» у него неизменно выходило «Падрееский». Такие подозрительные «Падрееские» проскальзывают в новом политическом романе английского писателя. Но на них останавливаться не стоить, тем более, что ряд бытовых сцен из русской жизни написан им верно и ярко. Старая латинская поговорка запрещает также спорить о вкусах: Уэлльсу, например, в России больше всего понравился большевик Зорин, к которому он чувствует «истинную дружбу», а меньше всего – «абсурдный» собор Василия Блаженного. Я видал г. Зорина, видал также церковь Василия Блаженного, и, нисколько не споря о вкусах, не могу разделить восторга Б.Э. Нольде пред огромным талантом наблюдения, проявившимся в последней книге Уэлльса. И уж никак не считаю возможным согласиться с его весьма категорическим и общим суждением о русской эмиграции: «Уэлльс» замечает барон Нольде, – пишет в одном месте: «Русские эмигранты в Англии политически ничтожны (в подлиннике значительно сильнее: «politically contemptible», M.A.). Они перепевают бесконечные истории «о большевистских зверствах»; поджоги помещичьих усадьб крестьянами, грабежи и убийства утративших подчинение солдат в городах, преступления на отдаленных улицах – они выдают все это за акты большевистского правительства. Спросите их, какое правительство они хотят на их место, и вы получите пустые общие места – обычно приспособленные к тому, что собеседник считает вашим специальным политическим вкусом. Или они утомляют вас восхвалением очередного сверхдеятеля: Деникина или Врангеля, который все устроит – Бог знает как. Они не заслуживают ничего лучшего, чем царь, и они даже неспособны решить, какого царя они хотят». – «Эти слова жестоки», – добавляет Б.Э. Нольде, – «и во многом совершенно несправедливы; но разве в них нет существенной доли правды?».