Борис Изюмский - Дальние снега
Он приказал одеть себя, снова спустился вниз, но увидел у дверей гвардейцев. Они скрестили штыки, загородив генералиссимусу выход. Расшвырять их, на коня и — во дворец? Но такое делать нельзя — даст козырь в руки врагам.
…Меншиков возвратился и торопливо стал сжигать бумаги о незаконных сделках. Нервно елозил щипцами по решетке камина.
Дарья сказала:
— Я поеду к императору, к Остерману…
Меншиков не возразил — пусть едет. Самая тяжелая ясность лучше неизвестности. Он еще выплывет. Судьба не в силах его обмануть, счастье — изменить. Были у него в жизни глубокие ямы — выбирался же из них!
…Васька Долгорукий, председатель комиссии для исследования всех похищений и подлогов по провиантской части, пришел в токарню царя доложить о «хищении Меншиковым казенных интересов». К счастью, Меншиков в это время тоже вошел в токарню, сразу смекнув, в чем дело, бросился в ноги Петру:
— Защити от злодеев, что хотят погубить! Взыщи милостью!
Царь, помедлив, сказал Долгорукому:
— Отнеси дело к себе. Я займусь оным в другое время.
А позже удалось светлейшему отправить Ваську для управления в Польшу, ввести его в опалу, подбросив царю навет, мол, был Долгорукий в сговоре с царевичем Алексеем и поучал того: «Давай на бумаге хоть тысячу отречений от наследства. Ты умнее отца жестокосердного…»
Царь арестовал Ваську, лишил деревень, сослал в Казань. Только через семь лет вернул ему шпагу.
Теперь, не иначе, на его добро Васька зарится.
Александр Данилович подошел к высокому венецианскому окну. Какой ныне день? Пятница. День рождения богородицы. Яковлев напишет в повседневный дневник: «Пасморно. Дождь с перемешкою».
На дворе темень. Где-то крики: «Караул!» Сзывает на помощь трещотка. Кого звать ему? Голицыных? Апраксина с Головкиным? Но ведь сам от них отшатнулся.
Внизу застыл караул. Пропустил Дарью. Она села в карету и поехала. Куда? К кому? На поклон и унижение…
…Дарья подкараулила Петра в коридоре, пала перед ним на колени:
— Молю, государь, выслушай!
Полное красивое лицо ее бледно, светлые волосы едва причесаны.
Он обошел ее, ни слова не сказав, скрылся в дальних покоях.
Остермана Дарья Михайловна застала в канцелярии, он тоже хотел ускользнуть в боковую дверь.
— Барон, помогите…
Остерман остановился, не поднимая на Меншикову глаз. В кармане его камзола лежали заготовленные им для государя, по поручению Голицына и Долгоруких, тексты указов о ссылке князя: «Письма от князя Меншикова не слушать и по оным отнюдь не исполнять под опасением его императорского величества гнева. И о сем публиковать во всем государстве, и в войске, и в Сенате… И выставить листы в пристойных местах».
— Умоляю вас, барон, не оставьте в милостивой протекции… — Дарья стала перед ним на колени, ее голубые глаза наполнились слезами.
— Мне на совет… Император уже там… Мне на совет. — забормотал Остерман.
— Но в чем его обвиняют? — вопрошала Дарья.
— Клянусь богом, не ведаю, указа я не видел…
— Да не зайдет солнце во гневе, — страстно сказала Дарья, продолжая стоять на коленях, и протянула руки к Остерману, словно удерживая его.
— Мне на совет… — он тоже обошел ее и выскользнул из комнаты.
Дарья поднялась, обессиленно остановилась у окна, будто чего-то ждала. Не могла возвратиться к мужу ни с чем.
И будто в издевку у входа во дворец Меншикова соскочил в этот час с коня комендант: по повелению императора приехал отобрать красный камень лал, когда-то купленный в Нидерландах, — по великости и тяжелине своей единственный в Европе. Словно в лале все дело: поиграет тем камнем да указ свой отменит.
Карла Мошка — старческое лицо, ноги колесом, на тщедушном теле большая голова — прокукарекал, проклятый:
— Что посеял, то и пожнешь!
Дарьи все не было, и только верный друг Алешка Волков пришел бесстрашно, хотя весь Питербурх мгновенно облетела весть об аресте Меншикова.
Они сидели вдвоем. Вернее, Волков сидел, а Меншиков метался по комнате. То сжимая, то разжимая кулаки, рычал:
— В капкан ввалился! От ума отошел! Дал себя лестью притворной убаюкать, упустил из рук мальчишку! Хотел обезопаситься родовитыми, и вот — подстерегли. Не чуял предвестья…
Молчал Волков, опустив голову. Ведь совсем недавно светлейший зажимал ему рот, слушать не хотел, на домоправителя определял. А выходит, что понимал он и поболее домоправителя.
Выезд опального
Меншикову повелено было немедля отправиться в собственный городок Раненбург[5], и на третьи сутки после домашнего ареста по Санк-Питербурху потянулся невиданный выезд.
Впереди, шестериками впряженные, вороные легко везли экипажи-оберлины, с коваными колесами, красными суконными подушками. Алели попоны, головы и груди коней украшала роскошная сбруя.
За берлинами следовало шестнадцать колясок, обитых кожей, почти столько же зеленых фургонов и не менее сотни подвод, груженных скарбом, певчими, конюхами, гайдуками, прислугой разного толка, в их числе двенадцать поваров, сапожники и портные.
Выбивал копытами дробь эскорт из тринадцати личных драгун светлейшего и ста двадцати всадников государева конвоя во главе со скуластым гвардейским капитаном Пырским, палкой сидевшим в седле. Остерман знал беспощадность этого капитана, потому и назначил его командиром конвоя, пообещав за преданную службу скорое присвоение майорского звания.
В первом экипаже ехал светлейший с женой и свояченицей Варварой Арсеньевой, во втором — сын Александр с карлой, в третьем, во всем черном, княжны Мария и Сашенька с двумя девками, Глафирой да Анной, и собачонкой Тимулей, а в четвертом — лекарь Иоганн, шведской породы, плененный под Полтавой, гофмейстер Криг с невозмутимым лицом человека, привыкшего ничему не удивляться, и старенький священник Лука.
Все уже одеты тепло. На светлейшем — душегрея, кафтан на бобровой подкладке с крупными обшлагами, отделанными золотым шитьем. В ногах — шуба из серонемецкого сукна на лисьем лапчатом меху, подаренная еще Петром I. На голове — пуховый картуз с бархатным верхом, а ноги облекают малиновые чулки на меху песцовом. Меншиков сидел в экипаже, опершись на трость в драгоценных камнях — подарок царя за разгром шведов при Калише, кланялся знакомым, приветно помахивал рукой.
Прильнули к окнам домов, вышли на балконы Долгорукие, Голицыны.
Федор с отчаянием провожал глазами поезд, увозивший Марию. Куда едет она — хрупкая, нежная? Как вызволить ее? Может, броситься в ноги императору, просить разрешения разделить с Марией судьбу? Все бы оставил, только быть рядом: слышать ее тихую речь, видеть ясные очи. И тогда камень, затуманившийся было на его столе, обретет былую зелень.
Но уже был приказ адмиралтейств-коллегии о посылке его в Англию для обучения кораблестроительному делу. И со дня на день должен был он отправляться в дальний путь. А Мария все удалялась, деля судьбу своего отца.
Вот, щедро одарен этот человек природой и умом, и талантами, но забыл, что главное — служить отчизне, потерял себя, губит близких, губит Марию…
Рядом раздался голос двоюродного брата Ивана, он говорил с издевкой, ухмыляясь:
— Поволокли голубицу твою…
Как он догадался о тайном?
— Там с нее быстро святость сдерут…
Федор посмотрел на брата с отвращением, а Иван, словно нарочно, рану ковырнул:
— Эку красавицу нашел!
Ну что же, может быть, красавицей ее и не назовешь: высокий лоб, широкие брови. Но эти огромные, мягкого блеска голубые глаза, негромкий проникновенный голос, грациозность вызывали мысль именно о красоте, И еще — об открытой, незамутненной душе. Чистой, как его зелен-камень. Сказывают, прабабка Марии по материнской линии — якутка. Потому и разрез глаз такой, и скулы припухлые. А ему это любо.
Экипажи повернули за угол, скрылись, а по всем церквам пошел радостный звон.
Хмурая толпа мастеровых, работных людей, пригнанных из селений, стояла на деревянных тротуарах. Весть об опале светлейшего уже дошла до них. Архиепископ Феофан в проповеди объявил, что нечестивая тирания развеялась в дым.
— Как ни воруй, а край приходит, — сказал бородатый угрюмый мужик в дырявой поддевке. Помолчав, добавил: — А хрен редьки не слаще. Всякий светлейший нам темнейший. Все они царя-батюшку обманывают, глаза его от нас отводят… Выжечь бы их дотла.
— Писарь конторский баял — отравил он ампиратрицу… И грамота у ево найдена к королю шведскому, — тонким голосом произнес верткий, с редкими светлыми усами человечишко с топором за кушаком, — навроде: займи десять мильенов, а я те вдвое отдам, когда на престол сяду.
— Это брехни, — отмел слухи бородач. — Где ж то видано, чтоб конюхов сын царем сел. Да и не станет ерой полтавский яд сыпать, Расеей торговать.