Владимир Короткевич - Колосья под серпом твоим
И он вдруг каким-то неприкаянным голосом крикнул:
– Ма-ма!
Крикнул почти как крестьянский ребенок, на которого надвигается бодливая корова, крикнул, твердо веря, что вот сейчас мать придет и спасет. Крикнул и сразу застеснялся.
Ей только этого и надо было. Обняла, прижала к себе, начала шептать что-то на ухо. Но в нем уже росло возмущение и стыд, словно он изменил хате, рукам Марыли, глазам братьев. И он так разрыдался в этих тонких руках, будто сердце его разрывалось на части.
А она целовала.
Он плакал, ибо чувствовал, что пойман, что с этим шепотом для него кончается все прежнее.
…Его повели мыть и переодевать. И когда отец и мать остались на террасе одни, улыбка неловкости так и не сошла с их лиц. Избегая смотреть мужу в глаза, Антонида Загорская глухо спросила у пана Адама, стоявшего неподалеку:
– Что, пан Адам, как вам панич?
Пан Адам замялся.
– Правду, – тихо сказала она.
– Мужичок, прошэ пани, – решился Выбицкий, – но с чистым сердцем, с доброй душой.
– Ничего, – даже с каким-то облегчением вздохнула мать, – научим.
Отец беспечно захохотал, показывая белые зубы.
– Видите, пан Адам? Так легко и научим. Les femmes sont parfois volages. [16]
– Эту идею подал ты, Georges. – Серые глаза матери повлажнели. -И ты не имеешь права…
– Ну, скажем, и не я, – возразил пан Юрий. – Скажем, отец мой, и нам нельзя было не послушаться.
– Но почему его одного?
– Самодурство. Возлагал на Алеся большие надежды. И ты знаешь, что он мне сказал перед дядькованьем?
– Говори.
– "Как жаль, что я не отдал в дядькованье тебя, Юрий! Возможно, тогда бы ты, сын, был человеком, а не принадлежностью для церкви и псарни".
– Это я снова ввела в Загорщине церковную службу. И он не любит тебя… из-за меня.
– Оставь. Глупости.
– Ну, а почему он не хочет дядькованья для Вацлава?
– Боюсь, что Вацлав ему безразличен.
– Второй внук?
– Я не хотел, Антонида. Я ведь только сказал о легкомыслии…
Мать уже улыбалась.
– Что ж поделаешь, Georges, если ты все видишь en noir [17].
Снова горестно задрожали ее ресницы.
– Забыл все. Забыл французский. А говорил, как маленький парижанин… Я прошу тебя, я очень прошу, Georges, не спускай с него глаз. Ухаживай за ним в первые дни, потому что ему будет тоскливо… Ах, жестоко, жестоко это было – отдать!
Пан Выбицкий деликатно кашлянул, направляясь к ступенькам, и только теперь пани Загорская спохватилась, подняла на него кроткий взгляд:
– Извините, пан Адам, я была так невнимательна. Очень прошу вас – позавтракайте вместе с нами.
– Bardzo mi przyiеmnie [18], – покраснел Выбицкий, – но прошу извинить, я совсем по-дорожному.
– Ах, ничего, ничего… Я вас очень прошу, пан Адам.
Выбицкий неловко полез в карман и вытащил красный фуляровый платок, который напоминал большую салфетку.
Лакеи выкатили на террасу столик на колесиках, приставили его к накрытому уже обеденному столу. Мать начала снимать крышки с судков.
– Накладывайте себе, пан Адам, – сказала она. – Возьмите куриную печенку броше… Завтракать будем по-английски. Первые дни ему будет неудобно со слугами, бедному.
Эконом сочувственно крякнул, стараясь сделать это как можно деликатнее и не оскорбить тонкого слуха госпожи.
И как раз в этот момент появился в дверях Алесь в сорочке с мережкой – под народный стиль, – в синих шароварах и красных сафьяновых сапожках. Именно так, по мнению пани Антониды, одевались в праздник дети богатых крестьян, и потому мальчик не должен был чувствовать неудобства. Отец хотел было прыснуть в салфетку, но сдержался, помня недавнюю обиду жены. Поэтому он только указал на стул рядом с собой:
– Садись, сын!
Алесь, обычно такой ловкий, медвежевато полез на стул. Смотрел на хрустящие скатерти, на старинное серебро, на двузубую итальянскую вилку, на голубой хрустальный бокал, в ломких гранях которого дробилась какая-то янтарная жидкость.
– Что это? – почти беззвучно спросил он.
– Го-Сотерн, – ответил отец. – Это, брат, такое вино, что и ты можешь пить.
– Вина не хочу. От него люди дуреют. Ругаются.
Выбицкий сокрушенно сморщился, и, увидев это, Алесь вдруг рассердился. Наконец, это была их вина. Ведь они сами довели его, а теперь еще учинили над ним эту пытку.
Поэтому он смело полез поцарапанной рукой в хлебную корзинку, положил кусок на свою тарелку и ложкой потянулся к тарелке отца, испытывая чувство, близкое к отчаянию.
– Ешь, ешь, сын, – спокойно сказал пан Юрий. – Подкрепляйся. Давай мы и тебе тарелку положим.
Но маленький затравленный "мужичок" уже нес ко рту самый большой кусок. Ему было неудобно, и потому он оперся левой ладошкой о край стола, а когда оперся, из-под этой ладошки упал на пол подготовленный кусок хлеба.
Мальчик начал медленно сползать со стула под стол. Сполз. Исчез. А потом из-под стола появилась голова.
Сурово, с чувством важности момента, молодой князь поцеловал поднятый с пола кусок и серьезно сказал:
– Прости, божечка.
И уже совсем по-хозяйски мальчик добавил:
– Будьте ласковы, отдайте это коню.
Пан Адам мучительно покраснел. Неловкость царила долго. Отец, все время поглядывая на мать, начал объяснять Алесю, что так делать нехорошо, что у них это не принято, и вид у него, очевидно, был хуже, чем у Алеся, потому что мать вдруг засмеялась.
Неловкость исчезла. Все засмеялись, да только смех еще звучал не очень весело.
– Что же вы, например, ели сегодня на завтрак, мой маленький? – спросила пани Антонида.
– Сегодня… на завтра? – недоумевая, переспросил Алесь.
– Антонида, – сказал пан Юрий, – если можешь, говори по-мужицки.
– Что ты ел сегодня на… сняданне? – спросила мать.
– Крошеные бураки, – басом ответил медвежонок. – И курицу ели… Зарезали по этой причине старого петуха… Марыля сказала: "Все равно уж, пускай хоть панич-сынок помнит".
Мать улыбалась, ее забавляли "крошеные бураки".
– Жорж, – сказала она, – неужели старый петух для них праздник? И как он мог жить с ними? Зачем такая жестокость со стороны старого Вежи.
Отец помрачнел.
– Я виноват перед тобой, Антонида. Он лишь намекнул слегка, что Алеся желательно отдать в дядькованье. Остальное додумал и решил я. Когуты – лучшие хозяева. Мастера. Честные, здоровые люди.
Его сильные руки сжали край скатерти.
– Видишь, ты и все считали меня легкомысленным. Я не хотел, чтоб сын пошел в меня. Я хотел, чтоб он был сильным, весь от этой земли. Пусть его не кормили каплунами. Ты посмотри на большинство его ровесников – изнеженные, немощные. Всегда хорошо делать так, как делали деды. Они были не совсем глупы. Я хотел, чтоб из него вырос настоящий господин, сильнее холопов не только умом, но и телом.
Помолчал. Затем сказал:
– Сын графа Ходанского, дражайшего соседа, едет дорогой среди льнов и всерьез говорит, что мужички будут с хлебом. Какой из него будет хозяин? Какого уважения ему ожидать от крепостных? А этот будет иным. Несколько лет среди землеробов, простая, здоровая пища, много воздуха, физические упражнения, размеренная жизнь. А лоск мы ему вернем за какой-то год.
Хитровато улыбнулся в усы.
– Поел, сынок? На вот тебе. Это засахаренные фрукты. Их называют цукатами. Можешь взять к ним чашечку кофе.
Густая коричневая струя потекла в маленькую, с наперсток, чашечку. Мать с интересом, даже немножко брезгливо следила за тем, как сын берет загорелой рукой цукат, настороженно кладет в рот.
То, что первое попало на язык, понравилось Алесю – сахар, который иногда привозили детям и в Озерище. Но дальше зубы завязли в чем-то непонятном – груша и не груша – и потому неожиданном и гадком.
Он выплюнул цукат под стол.
– Невкусные твои… марципаны.
Лицо отца помрачнело, когда он увидел, что на глазах матери выступили слезы.
– Ты неправа, Антонида, – сказал он. – Я счастлив за парня. У его товарищей желудок уже теперь навсегда испорчен сладостями. А этот будет, если понадобится, переваривать железо. Быстроногий, ловкий, здоровый. Надо же кому-то тянуть по земле род следующее тысячелетие.
И он привлек жену к себе, поцеловал в висок.
– Ah, Georges, – сказала она, – иногда ты такой, что я начинаю любить тебя безмерно.
Отец поднялся.
– Пойдем, сын. Буду тебе все показывать. А вы оставайтесь здесь, пан Адам. Сегодня докладов не будет ни у вас, ни у главного эконома. Посидите здесь с женой, попейте кофе… Кстати, жалованье получите через неделю за все три месяца.
– Что вы, князь, – покраснел Выбицкий, – и так бардзо задоволёны! Что мне надо? Я один.
– Ну вот и хорошо… Пойдем, Алесь… Что вначале – сады или дом?
Алесь уже был сыт домом. И потому сказал: