Владислав Ванчура - Картины из истории народа чешского. Том 2
Выслушав счастливое известие, всем сердцем возрадовался повелитель и горячо возблагодарил Бога. Он возносил молитвы, ликовал, и с ним вместе радовались и ликовали епископы, и вельможи, и прислужники, и вообще все, кто был в Граде.
Потом король приказал наполнить мелкими монетами три корзины (так, чтобы в самой меньшей поместились три копы, а в самой большой — девять коп динаров) и одарить их россыпью простой люд. И можно было увидеть, как королевские прислужники садятся под окнами на вьючных животных, как за ними шагают воины, а потом — старухи, и вслед им на подворье устремляется толпа, ибо в эту минуту распахнулись створки ворот.
Все — и те, кто уже находился внутри, и те, кто торопился навстречу королевским слугам из города, — поспешали одинаково усердно. Желание ухватить хоть какую-нибудь денежку гнало их прямо по лужам, так что вода брызгами разлеталась во все стороны. Стремление это словно ветром подгоняло людей, гнало, как голод гонит на охоту волчьи стаи. Люди толкались, били друг дружку, трещал чей-то плащ, и не один башмак застрял в грязи.
Согласно закону, что, де, счастье выдается не всем поровну и что тот, у кого острые локти, ухватывает больше, чем слабосильный бедняк, старухи из этой потасовки вышли почитай что ни с чем. Одна сподобилась синяка, другая — тычка, третья — порванного платья, но оказалась среди них и одна весьма проворная баба по имени Гава, — у нее достало изворотливости, чтобы ухватить три динарика. Сграбастала она их вместе с грязью, и поскольку дело принимало худой оборот, спрятала свои сокровища в большом защечном мешке. Гавина дочка по прозванию Нетка была замужем за кузнецом, о котором выше уже шла речь. В тот достопамятный день, когда увидел свет королевич, у кузнеца Петра тоже был праздник, и Петр пришел в такое веселие, что на радостях заколол барана. Туша висела на балке в его мастерской, кузнец уже запалил костер и готовил крюк, чтоб запечь баранину. Хотел отведать мясца во здравие жены и своего сына, ибо Бог, который одаривает жизнью справедливее, чем золотом, послал ему наследника.
Родился он на рассвете того же дня, что и королевич.
Когда Гава воротилась из Града и отдала кузнецу три динарика, Петр отошел от очага и проделал в денежках маленькие дырочки. Потом баба протянула сквозь них нитку и, вопреки своему скупердяйству, повесила монетки новорожденному на шею.
Кузнецова сына окрестили тотчас, а королевича лишь на четырнадцатый день. Когда это произошло, когда государь и знатные гости уселись за стол, а королеве отослали кувшинчик славного вина, во всех пражских слободах и посадах настал час торжества. Слуги и холопы ударили в бубны и заиграли на разных потешных свистульках. Они хотели было выйти за ворота, но раньше, чем это произошло, высокого звания священнослужитель Иоанн ударил фламандца по плечу со словами:
— Ступай, ловкий ты человече, и возглавь карнавальное шествие!
Фламандский кухарь обратился к одному из слуг и сказал:
— Пора, любезный! Король пьет здоровье своего сына, чего же ты медлишь? Пошевеливайся! Бери коровьи рога, бери медвежьи шкуры — и айда на улицы!
И с этими словами засунул он себе в рот согнутый указательный палец и, издав пронзительный свист, выбежал на подворье. Кинулся в чулан, бросился в конюшню, заглянул в ригу и повсюду, поднося ладони ко рту, издавал призывный крик и трубный зов. Таким манером созвал он двадцать либо двадцать пять подростков.
Собрав их в кружок, сказал он им такие слова:
— Я знаю, без меня вы выкинули бы какую-нибудь глупость. Да и как иначе, ведь никто из вас настоящего карнавального шествия не видел, ведь умеете вы разве что бренчать цепями. А я — разрази меня гром — в отличие от местных остолопов кое-где побывал и много чего повидал: Гент, Утрехт, Брюгге да еще дюжины две городов, которые вам, болванам, даже не снились. Я знаю манеры, знаю разные забавы и покажу вам, что нужно делать. Ставьте ноги, как вам прикажу, и по моему свистку начинайте скакать.
Завел он челядинцев в чулан и стал швырять им всякие необычные вещи — то конский хвост, то вилы, а то — сурьмило. При этом он выкрикивал что-то и шлепал себя ладонями по ляжкам. Был он в возбуждении, и ему не терпелось доказать, чего стоят фламандские потехи.
Пареньки из местной челяди принялись размахивать одежками и цветастыми сукнами, но пребывали в некотором смущении. Не понравилось им, что кухарь-фламандец навязывает им свои забавы, но он, понукая их, так громко вопил, что пришлось подчиниться его воле.
Как бы там ни было, глотка у парня была здоровая, был он на хорошем счету, и челядинцы не смели ему перечить.
Тогда уже входило в привычку считать, что фламандец лучше, чем наш брат. Он мог, если хотел, болтать что угодно, но при том, что был он отчаянный враль и хвастун и не стоил ни гроша, — все равно ему отдавалось предпочтение. В общем, Ханс вел себя как маленький король и, как король, нагонял на людей жуть.
Подростки, убедившись, что от кухаря не отвяжешься, натянули цветастые штаны, напялили маски, начернили губы, схватили вилы и приготовились выступить.
Обыкновенно люди входят в веселый раж, когда заслышат звон кружек, а челядинцев веселье охватило даже прежде того, как им выступить из дверей: некоторые, стоя на одной ноге, заливались смехом так, что не могли попасть в засученную штанину, и влезали в чертову яшкуру, издавая и впрямь сатанинский вопль. Сам фламандец хотел представлять смерть. Нацепив на лицо крючковатый нос, он подвязал венцом расчесанную кудель. Потом закутался в белое покрывало (один его конец — длиною в два локтя — волочился по земле), а на темя напялил кулек вышиной в добрые три стопы. Ему хотелось нагнать на людишек страху, но по тому, как расхохотались челядинцы, легко было понять, что в этом облачении ему будет не по себе. Лучше бы его сбросить. С куда большим желанием он последовал бы за ряжеными, оставшись в собственном камзоле. К черту, под этой куделью он словно под лоханью, и гордость нашептывала ему: не для тебя все это, Ханс! Ничего здесь для нас, иноплеменников, нет! Как же это? Каким таким образом? Нам служить шутами этим мерзким харям, которые рвут клыками скверно сваренное мясо?! Разве не справедливее было бы взгреть их пинком?
Это чувство пронизало фламандского кавалера до печенок.
— Ну, и как, — дерзко подскочил к кухарю один из чедядинцев, — ведь маскам дозволялось все, — почем у вас курочка?
И, не ожидая ответа, плашмя шлепнул фламандца топорищем.
И по этому знаку все гурьбой повалили из ворот.
Протопали под Градом, свернули к посаду на левом берегу, который именовался Уезд, перепугали там малых младенцев, рассмешили стражу и женщин, — последних просто до колик, отчего они зашлись в визге, словно их подхватил на вилы настоящий черт.
От Уезда процессия ринулась в другую слободу. И — ей-ей, истинная правда — немало деревьев сломалось в тот день под грузом любопытных ребятишек, не один мальчуган вернулся домой без шапки, не одна маменька, изнемогши от смеха и слез и не держась на ногах, повалилась в объятия супруга.
Кухарю-фламандцу с его крючковатым носом и шутовской шапчонкой на затылке, втянутому в людской водоворот, изрядно досталось в толпе, и настроение у него испортилось. Завидев его, все начинали хохотать, и смех этот приводил его в ярость. Он был весь в синяках, спину саднило, ладони зудели, и если смерть и впрямь соткана из страданий, а ее утроба содрогается от злобы и ненависти ко всему живому, то — на мой взгляд — он представлял ее куда как славно и весьма удачно ей уподоблялся.
Когда разгулявшаяся челядь опустошила все погребки на левом берегу и от пуза напилась пивом, она вплавь перебралась на Вышеград; кривляясь, как стая обезьян, ряженые принялись собирать в городищах нехитрую дань: то сковороду с остатками жаркого, телячью кость или копченые сосиски, то едва початый кувшин, яблочко или орех, а то и пинки, редко не достигавшие цели. Жители отвешивали их без счету и от всей души, так что и кухарю-фламандцу снова изрядно перепало. По этой причине бедолага хлебнул веселости через край. Он брел в озлоблении, голова у него разламывалась, — выпитое пиво тоже небось ударило в голову, — протопал через рыбацкую слободу, миновал пяток селений и прелестными рощицами допер аж до самой старинной усадьбы, к каким-то невзрачным строениям, в места, где мало-помалу забывали о плуте и где в заброшенных ригах обитали уже не столько мыши, сколько погонщики лошаков и калики перехожие. Это был не посад и не селение, а запущенное поле, уставленное лавками, будками и срубами. Лачуги лепились друг к дружке, и на улочках кишмя кишели чужестранцы. Армянин-красильщик криками погонял осла, еще какой-то восточного вида человек торчал возле груды кукурузных початков, котельщик с кучкой рабов бил в котел, купец из Верхней Италии, размахивая руками, бежал навстречу ряженым, а рейнский полотнянщик, завидев это немудреное зрелище, недовольно шмыгнул носом. Тем не менее соблаговолил он подняться из-за обеденного стола. Разумеется, кроме них, было здесь еще множество других, ибо на Тынском поле (как-никак торговля прекращалась к полудню) сновало множество красавцев, воров, оборванцев, дармоедов, щеголей, нищих, рабов, голодранцев, повес, невинных младенцев, словом — кто тут только не обретался. В тот день заглянули туда и благочестивые священнослужители, с чьих губ пылью слетала латынь, равно как и простые священники, которые и вякнуть-то не смели, разве что какой пустячок, не мудрствуя лукаво, как научились от матери с колыбели; заглянули туда и пузаны-толстосумы, фарисеи-притворщики, святоши-ханжи и молодые люди с хорошо подвешенным языком, и, разумеется, девицы-молодицы. Среди последних попадались и уродки, но много встречалось и красавиц, сущих ангел очков — если верить их возлюбленным.