Анатолий Субботин - За землю Русскую
Набросил на себя домашний кафтан и, стуча посохом, тронулся в гридню. В переходе подвернулась под ноги дура-карлица. Обругал, замахнулся на нее посохом:
— Пошла прочь, тварь!
Вспомнив о том, как томятся и зевают сейчас в Грановитой бояре, Стефан Твердиславич не сдержал усмешки: рад тому, что велел давеча сказать о недуге.
В гридне, перед ликом «Премудрости», мерцает серебряная лампада с чернью и травами — «неугасимая». Стефан Твердиславич посмотрел на огонек, оправил светильно и обтер о волосы пальцы. На столе припасена братина с медом. Поднял ее обеими руками, не торопясь отпил, облизал губы. В гридню вошел Окул.
— Где пропадал? — боярин сдвинул брови, будто ждал холопа.
— В клети, с работными людишками был, осударь.
— Что в хоромах слышно? Приходили ли гости с торгу?
— Нет, осударь, ни свои, ни заморские не заглядывали.
— А ты бы порадел болярину, послал холопа на торг… Воску и мехов полны клети… Сдуй-ко огня!
В хоромах Окул — ближний холоп, ключник и наперсник. Он резво, точно юноша, подбежал к поставцу, взял огниво, кремень, плошку с трутом, высек огонь и зажег восковую свечу. Легче было бы взять огонь от «неугасимой», да не любит того боярин.
— Жалеешь ты батогов, Окулко, — медленно, будто не хотелось говорить ему, произнес боярин, когда Окул поставил на стол железный подсвечник с зажженной свечой. — Холопов у нас полон двор, а они без дела. Дура-карлица давеча… Под самые ноги ко мне в переходце.
— Жалею, — на сморщенном, желтом, как сухое бересте, лице Окула появилось что-то напоминающее улыбку. — Не взыскиваю, да и как взыщешь? Пожаловать дурака полусотенкой — он в хворь, а от хворого, что от убогого. Я полусотенку-то не сразу, а по десять батожков утречками…
— Утречками… Ах ты пес! — Размяк и повеселел Стефан Твердиславич. Сложил руки на животе, спросил — Как жили нынче?
По памяти, как по записи, выложил Окул перед боярином все, что случилось за день в хоромах и на дворе. Кто что сказал, с кем перемолвился, кто в работе отстал, кого маяла хворь. Сказал и о том, кого наказал он, чьи вины оставил на суд боярина. Слушая ключника, боярин изредка ронял:
— Батожьев псу!
Окулу не напоминай вдругорядь. Не слово — взгляд запомнит.
— Ефросинья что делала? — спросил Стефан Твердиславич.
— Да ничего, осударь-болярин… Посередь дня с девками в бирюльки тешилась, после выпила сбитню горячего с пряжонами, на дворе гуляла. Встретила там нашего болярича. Таково-то он соколино глянул и вроде бы словцо молвил.
— Ондрейко? — перебил боярин.
— Болярич. Наш чернобровый сокол.
Боярин в сердцах толкнул пустую братину, она упала на пол и загремела. Окул бухнулся ниц. Боярин ударил его носатым сапогом.
— Позови Ондрия!
Окул, не поднимаясь с колен, начал пятиться к дверце.
— Неправду молвил — на чепи сгною! — пообещал боярин вдогонку холопу.
Боярич Андрей собрался почивать, когда, словно из-под земли, перед ним явился Окул.
— Буди здрав, сокол наш светлый! — заговорил он кланяясь. — Осударь-батюшка зовет тебя, что повелишь молвить?
— Скажи, сейчас буду, — ответил Андрейка, надеясь, что скорым согласием своим выпроводит вон вестника, но Окул не шелохнулся.
— Гневен нынче батюшка, — шепотом поведал он.
— С чего гнев? — спросил боярич. Он накинул на плечи кафтан и теперь застегивал пояс.
— Осподь о том ведает, соколик. Не нам, холопам, про то знать.
Гнев, охвативший боярина при вести о встрече Ефросиньи с Андрейкой, успел остыть. Сгоряча велел он Окулу позвать сына, а теперь не знал, о чем говорить с ним. Не послать ли Андрейку в дальнюю вотчину, в заонежские леса… Хорошо ли так-то? Скажут, не пожалел, не по-родительски наказал. Пусть лучше Андрейка послужит Новгороду Великому. По душе пришлась боярину эта мысль. И сказывать ничего не надо будет, и похвалиться Стефану Твердиславичу найдется чем.
— Звал, осударь-батюшка? — Войдя в гридню, Андрейка поклонился отцу.
— Звал…
Боярин залюбовался на сына. Рядом жили, а вот не заметил он, как вырос Андрейка. Смотрит Стефан Твердиславич и будто не узнает пригожего молодца.
Потрескивает нагоревшая свеча, капая воск. От скудного света в углах гридни ткут серую паутину длинные тени. Не различишь ни венцов рубленых, ни узоров и колец медных на резных ларцах.
— Стань ближе, Ондрий!
Боярич ступил ближе, снова поклонился отцу.
— Полно, мечи поклоны перед святою «Премудростью», — произнес боярин, и глаза его потеплились на огонек «неугасимой». — Гляжу я на тебя, Ондрий, и дума мне в голову: женить бы впору, да не ко времени.
— Твоя воля, осударь-батюшка.
— Знаю, моя. Вырос ты молодец молодцом, а живешь без заботы. Пора, Ондрий, ума набираться. Нынче думаю пожаловать тебя: отпускаю на ратное дело.
— Осударь-батюшка!
— Отпускаю, Ондрий, — повторил боярин. — Велю тебе в завтрашний день ехать в Ладогу, к воеводе Семену Борисовичу. Друг мне Борисович, чаю, примет. Нынче же выбери в ружнице кольчугу, щит, чтобы по росту, меч острый, шелом… Спроси о том у Окула. Коня возьми и все, что надо… Понял мое слово?
— Понял, батюшка.
— Ну-ну… На деле велю тебе стоять крепко, выносливу быть в поле ратном; что бы ни сталось с тобою — не забывай — мы, Осмомысловичи, не жалели животов своих за святую Софию.
Склонив голову, слушал боярич наставление родителя. Свеча в железном подсвечнике оплыла и почти догорела.
— Спасибо, осударь-батюшка, за волю!
— Иди, Ондрий! Собирайся и отдыхай, поутру благословлю.
Глава 8
В путь-дорогу
Ночью Окул не спал. Было поздно, когда он, проводив боярина в опочивальню, пришел к себе, лег и до третьих петухов ворочался и вздыхал. Сам не знает, зачем оговорил он боярина. Добр и ласков к нему всегда был Андрейка. Крепок кряж, старый боярин, но два века он не протянет. Придет время — боярич останется господином в хоромах. Как-то взглянет он тогда на верного слугу? О встрече Андрейки с Ефросиньей Окул сказал боярину, не ожидая, что это обернется худом. Казалось, поругает Стефан Твердиславич боярина, поворчит, а может, посмеется только. Андрейка у него один.
Долгой показалась ночь и боярину. «За что огневался батюшка?» — спрашивал себя; искал и не находил за собою вины…
Матушки своей не помнил Андрейка. В зыбке качался он, когда умерла боярыня. Перед смертью две недели томилась она в огневице. Андрейку вырастила старая нянька; и той давно не стало на свете. Но не забыл боярич, как нянька играла ему песни, сказывала складные сказки и побывальщины. Из всех нянькиных сказок и побывальщин Андрейка особенно любил «Сказание о Новгороде». Бывало, просит:
— Нянька, скажи, откуда пошел Новгород?
— Оттуда, откуда пошел, — смеется нянька беззубым ртом. Голос у нее ласковый; говорит она, будто теплою ладонью по голове гладит. — Сколько раз уж сказывала-то и — диви — не настыло.
— Скажи, нянька!
— Ладно, — соглашается она. — Закрой глазки, слушай!
Андрейка лежит тихо-тихо, не спит.
— В стародавние-давние времена, — начинает нянька, — стоял во те поры на славном на Волхове велик град, назывался тот град Словенском. Храброй и сильной народ жил в тоем городе. Любили словене и торг торговать, любили и в поле ходить; далеко, во все стороны, от моря до моря, славились они умельствами и силою богатырской. Поднялись как-то словене походом на края низовые, искать добычи и славы своей земле. Долог ли, короток ли был поход, но в ту пору напала на Словенск-град чудь белоглазая. Разорила чудь Словенск. Избы сожгли, мужей побили, молодых баб да чадушек малых увели в полон. Вернулись словене к Волхову, а там, на месте града их, черные головешки… Шумят репей да крапива. На другом берегу Волхова, насупротив старого города, срубили словене новый город и назвали его Нов-Город. А чудь словене повоевали.
— Словене-то откуда, нянька?
— О том не все пытано, а старые люди так сказывали, — начинается новая побывальщина. — Привели-де словенский род от полуденных морей, от Истры-реки[18], двое больших воевод — Словен да Рус. Дальше шли бы словене, да река преградила путь; широкая она, быстрая. Переправились — кто конем, кто вплавь, — осмотрели себя: все племя цело, нет лишь младого богатыря Волхва, любимого сына Словенова. Подошел тогда воевода Словен к реке, черпнул пригоршней воды, испил и молвил: «Быть тебе, река, отныне рекою словенскою! Сына любимого ты взяла у меня, пусть его имя станет твоим; назовешься ты Волхов. На твоем берегу стоять граду нашему». Была у воеводы Словена дочь — Ильмерь прекрасная. Пошла она с подружками вверх по Волхову и увидела озеро. Широко и глубоко оно, как море. Синие волны бегут по нему, плещут белыми гребешками в зеленые берега. Назвали словене то озеро Ильмень, по имени Словеновой дочери. Воевода Рус срубил город на другой стороне озера, у родников соленых. Город назвали — Руса. Реки тамошние нарекли: одну по жене Русовой — Полиста, другую — по сестре его — Порусня.