Джон Бёрджер - Блокнот Бенто
В бытность студентом без гроша я часто размышлял о том, как нанимают смотрителей. Нельзя ли мне подать заявление? Нет, Они были пожилые. Среди них попадались женщины, но мужчин было больше. Может, эту работу предлагают кому-то из сотрудников городских служб перед выходом на пенсию? Или они вызываются добровольно? Как бы то ни было, некоторые картины становятся им знакомы, как свои пять пальцев, До меня долетали разговоры вроде такого.
– Скажите, пожалуйста, где тут работы Веласкеса?
– А, да-да, Испанская школа. В зале XXXII. Прямо, в конце направо, а дальше второй поворот налево.
– Мы ищем его портрет оленя.
– Оленя? То есть самца?
– Да, там одна голова.
– У нас есть два портрета Филиппа Четвертого – причем на одном из них его роскошные усы закручены кверху, прямо как рога, Но оленя тут, боюсь, нет.
– Как странно!
– Может, ваш олень в Мадриде, А здесь вам обязательно надо посмотреть Христа в доме Марфы. Марфа готовит соус для рыбы, толчет пестиком в ступке чеснок.
– Мы были в Прадо, но оленя там не было, Ну как же так!
– И нашу Венеру с зеркалом обязательно посмотрите. Ее левое колено сзади – это нечто.
В ведении смотрителя всегда находятся два или три зала, так что они бродят из одного в другой. В данный момент стул возле «Распятия» пуст. Вынув блокнот, перо и платок, я снимаю с плеча небольшую сумку и аккуратно кладу на этот стул.
Я начинаю рисовать. Исправляю ошибку за ошибкой. Одни тривиальные. Другие нет. Важнейший вопрос – размер креста на странице. Если промахнешься, окружающее пространство не будет оказывать давления и никакого сопротивления не возникнет. Я рисую тушью, смачиваю указательный палец слюной. Неудачное начало. Переворачиваю страницу, и все по новой.
Ту же ошибку во второй раз я не сделаю. Конечно, сделаю другие. Я рисую, правлю, рисую.
Всего Антонелло написал четыре «Распятия». Однако сцена, к которой он возвращался чаще других, – «Се человек», когда Христа, освобожденного Понтием Пилатом, выставляют напоказ, осмеивают, где он слышит, как иудейские первосвященники требуют его распять.
Он написал шесть вариантов, На всех изображена крупным планом голова Христа, объемная в страдании. И лицо, и способ, каким лицо написано, тверды, Все та же прозрачная сицилийская манера судить о вещах – без сентиментальности, без лести.
– Это ваша сумка тут на стуле?
Я бросаю взгляд вбок, Там хмурится, указывая на стул, вооруженный охранник.
– Да, моя.
– Это не для вас стул поставили!
– Я знаю, Я положил туда сумку, потому что там никто не сидел, Сию секунду уберу.
Взяв сумку, я делаю шаг влево от картины, кладу сумку на пол между ног и по новой рассматриваю рисунок.
– Уберите вашу сумку с полу.
– Можете обыскать ее: вот мой кошелек, вот принадлежности для рисования, и больше ничего.
Я раскрываю сумку. Он поворачивается ко мне спиной.
Я кладу сумку на пол и снова начинаю рисовать, Тело на кресте при всей своей объемности до того худое, Худее, чем кажется, пока не начнешь его рисовать.
– Я вас предупреждаю. Уберите с пола сумку.
– Я специально пришел, чтобы нарисовать эту картину, – сегодня ведь Страстная пятница.
– Это запрещено.
Я продолжаю рисовать.
– А ну, прекратите, – говорит охранник, – а то я старшего вызову.
Я поднимаю рисунок так, чтобы ему было видно.
Ему за сорок, Плотный. Маленькие глаза, Или глаза, которые делаются маленькими, когда он выставляет голову вперед.
– Еще десять минут, – говорю я, – и я закончу.
– Все, вызываю старшего, – говорит он.
– Слушайте, – отвечаю я, – если уж вызывать, давайте вызовем кого-нибудь из сотрудников галереи, может, хоть они сумеют объяснить, что все нормально.
– При чем тут сотрудники галереи, – ворчит он, – они нам не указ, наше дело – следить за безопасностью.
Шел бы ты в жопу со своей безопасностью! Однако вслух я этого не говорю.
Он начинает медленно вышагивать взад-вперед, словно часовой. Я рисую. Уже дошел до ног.
– Считаю до шести, – говорит он, – и все, вызываю.
Он подносит свой сотовый к губам.
– Раз!
Я облизываю палец, чтобы добиться серого.
– Два!
Я пальцем размазываю тушь по бумаге, чтобы выделить темную впадину одной руки.
– Три!
Другой руки.
– Четыре!
Он шагает ко мне.
– Пять! Повесьте сумку на плечо.
Я объясняю ему, что, принимая во внимание размер блокнота, если я так поступлю, то не смогу рисовать.
– На плечо сумку!
Подняв ее, он держит ее перед моим лицом.
Я завинчиваю перо, беру сумку и говорю вслух: твою мать.
– Твою мать!
Глаза его раскрываются, он, улыбаясь, качает головой.
– Значит так, непристойные выражения в общественном месте, – объявляет он. – Все, старший уже идет.
Теперь он, расслабившись, медленно кружит по комнате.
Я роняю сумку на пол, вынимаю перо и еще раз гляжу на рисунок. Тут нужна земля, чтобы ограничить небо. Несколькими штрихами я обозначаю землю.
Придя в зал, старший останавливается, раскинув руки в стороны, где-то позади меня и объявляет: «Сейчас мы вас выведем из галереи. Вы оскорбили моего сотрудника при исполнении служебных обязанностей, выкрикивали непристойные выражения в общественном месте. Вам предлагается немедленно проследовать к главному выходу – дорогу вы, очевидно, знаете».
Они выводят меня вниз по ступеням на площадь. Там они меня покидают и с сознанием выполненной задачи энергично взбегают вверх по ступеням.
Далее, многие ошибки состоят лишь в том, что мы неправильно применяем к вещам имена. Так, если кто-либо говорит, что линии, проведенные из центра круга к окружности, не равны, он – по крайней мере в этот момент – понимает под кругом нечто другое, нежели математики, Точно так же, когда люди ошибаются в вычислении, в голове они держат не те цифры, что стоят на бумаге. Поэтому, если посмотреть на то, что у них в голове, они не ошибаются; однако нам кажется, что они ошибаются, поскольку мы думаем, будто в голове они держат те же самые числа, что и на бумаге. Будь это не так, мы не считали бы, что они ошибаются, точно так же, как я не счел ошибающимся человека, кричавшего недавно, что его двор улетел на курицу соседа, – данная его мысль была для меня достаточно ясна.
(Этика. Часть II, теорема XLVII)Велосипеду, который я нарисовал сегодня утром, больше шестидесяти лет.
Его хозяин – Лука, житель юго-восточного пригорода Парижа. Когда стоит хорошая погода и ему неохота выводить машину из гаража, он разъезжает по округе на своем велосипеде. Гараж находится у него в подвале – туда ведет дорожка – и по ширине занимает половину узкого дома, вторым хозяином которого Лука стал пятьдесят лет назад.
Он ездит на велосипеде в гости к друзьям или поиграть в петанк и в карты, или посмотреть с моста, какое движение на шоссе. Он бодрый, с густыми усами, нижняя половина которых девственно-белая, как его голова. Он часто шутит, и в этом юморе нетрудно узнать итальянскую манеру перекидываться словечками.
Жарко, говорю я ему, я собираюсь в местный бассейн поплавать – поехали? Он качает головой: «Знаю я этот бассейн! Воды много, а мяса почти нет!»
Когда он улыбается, белизну нижней половины его усов можно принять за белизну зубов. Глаза у него цепкие. Наблюдая за ним, видишь, как он пристально наблюдает за тобой. В руках у него столько же проворства, сколько наблюдательности в глазах, Он способен наладить чуть ли не любой бытовой прибор и чинит их себе, своим взрослым детям и соседям – всем, у кого хватит скромности его попросить.
Каждый вечер он заносит в календарь свои краткие наблюдения, сделанные за день. Он начал этим заниматься двадцать пять лет назад, когда вышел на пенсию. Записывает особенности погоды, если она необычная, даты, когда он сажает что-нибудь у себя в садике за домом, все, что починил, все хозяйственные дела, которые выполнил, смерть старого друга, сплетни о соседях на улице, а самое важное – делает пометки о том, насколько аккуратно, по его наблюдениям, ведутся работы над домиками или над местными дорогами, мимо которых он каждый день проезжает. Если он считает, что работа сделана особенно хорошо, то ставит в качестве пометки свои инициалы. Для плохо сделанной работы у него в запасе имеется ряд сильных эпитетов, (Неаккуратность напоминает ему о том фарсе, в который того и гляди превратится жизнь.) Иногда он записывает, что ел. Порой вставляет газетную вырезку, обычно фотографию какого-нибудь отдаленного уголка.
Лука тридцать лет проработал в компании Air France испытателем летательной техники.
В саду он выращивает помидоры, салат-латук, руколу и астры, Название «астра», отмечает он, на древнегреческом означает «звезда».
Велосипед ему подарила мать, когда ему было пятнадцать лет. Родители его были итальянцы: отец – портной, мать – портниха, Они оказались в одном и том же пригороде Парижа в 1920-е годы после того, как Муссолини устроил марш на Рим и фашисты захватили власть.