Елена Холмогорова - Рама для молчания
И еще одна странность, не находящая решительно никакого объяснения. Без ложной скромности готова утверждать, что Господь не обделил меня чувством юмора. Но мимо прошли «Записки Пиквикского клуба», как и «Трое в одной лодке», «Янки при дворе короля Артура», «Бравый солдат Швейк». Понимаю, что привожу примеры разной природы юмора и сатиры, но как-то это, видимо, не мое, не смешно, а временами кажется безвкусным. Хорошо бы, кстати, перечитать…
Немного в сторону от чтения, хотя и про него тоже. До сих пор с изумлением наблюдаю вместе хохочущих над мультфильмами детей и родителей. Я далеко не всегда могу уловить, что происходит на экране, если картинка стремительно меняется. У меня отличная реакция на слова собеседника, всё, что называется, секу, вижу не только текст, но и подтекст, да и в движениях быстра. А тут – какая-то тупость. То же самое касается детективов и вообще любой остросюжетной литературы и, соответственно, кино. Во-первых, меня не привлекает скорость действия, быстрая смена мизансцен. Во-вторых, я часто не могу понять ни логики, ни психологических мотивировок, особенно если сюжет криминален.
Полагаю, что все это растет из одного корня.
Как любую девочку-девушку меня влекла романтическая и сентиментальная литература. Здесь требуется отступление. Потому что есть одна книга, которая, безусловно, не просто поразила мое воображение – дала новое направление мыслям – «Алые паруса». Степень заезженности этой гриновской повести на сегодняшний день такова, что о ней как-то сложно говорить всерьез. Но я прекрасно помню свое ошеломление, смешанное с девическим томлением. Отсюда уже один шаг до «Унесенных ветром». Впрочем, не знай я английского языка, она не была бы прочитана вовремя, потому что русский перевод появился к моему тридцатилетию, а «вовремя» для этой книги – лет пятнадцать. То же самое касается «Здравствуй, грусть» Франсуазы Саган. А потом пошли ремарковские «Три товарища», «Фиеста» Хемингуэя и «Маленькая хозяйка большого дома» Джека Лондона, фицджеральдовская «Ночь нежна» – короче, там, где про любовь и верность. Кстати сказать, Мопассан, Мериме, Стендаль были прочитаны очень рано, ясно почему – про любовь! Интересно, что достаточно тонко чувствуя фальшь, дурной вкус, бедный язык, в подобных книгах я не улавливала различия между настоящей литературой и откровенной, легковесной, как теперь сказали бы, «массовой» мурой. Тема оказывалась куда важнее качества.
В радость, а вовсе не по школьной программе читалась русская классика. Тургенев, «Война и мир» (разумеется, в той части, где «мир»), позже – Бунин.
Интересно, что культовые книги позднего отрочества — воннегутовская «Колыбель для кошки», «Игра в бисер» Гессе, «Сто лет одиночества» Маркеса – остались со мной навсегда. («Игру в бисер» наряду с «Анной Карениной» и «Волшебной горой» Томаса Манна я непременно перечитываю каждые несколько лет.)
Книги я глотала, к сожалению, пропуская страницами, чтобы уловить содержание. Терпеть не могла описаний (кто бы мне тогда сказал, что я буду так ими упиваться). Этот навык быстрого чтения странным образом годы спустя помог мне в редакторской работе, когда приходилось переваривать огромное количество рукописей. Тут явилась и оборотная сторона: надо было приучать себя читать внимательно, что даже породило привычку водить линейкой по строчкам. Но в детстве «проглоченная» книжка слишком быстро заканчивалась. Поэтому толщина книги имела значение и была заведомым плюсом. И здесь, конечно, пальма первенства принадлежит Диккенсу. Общепринятое мнение: у Диккенса трудно продраться через первые несколько десятков страниц. Не знаю, «Домби и сын», «Дэвид Копперфильд» «Холодный дом» обожала. Немного позже на смену Диккенсу придет Голсуорси. «Сагу о Форсайтах», все ее тома, я читала неоднократно, почему-то особенно во время болезней.
Книги были дома, их брали друг у друга и, конечно же, в библиотеке. Часто я привязывалась к тому или иному изданию, совершенно не обязательно хорошему. Впервые я прочитала и много раз перечитывала «Войну и мир» в однотомнике, отвратительно набранную в две колонки – бледным шрифтом на желтоватой бумаге. Огромный тяжеленный фолиант надо было держать перед собой на столе или на коленях, что противоречило моей привычке читать лежа, но очень долго я не могла привыкнуть, что этот текст может выглядеть по-иному. И, разумеется, некоторые книжки были немыслимы без привычных иллюстраций, как, например, «Робинзон Крузо» без Жана Гранвиля.
В стороне от моего рассказа осталась поэзия. Скажу только, что ее в отрочестве было много, и надо признаться, с тех пор вкусы мои не слишком изменились.
Итак, за вычетом того, что перечитывается как «взрослое» сегодня. Что осталось? Попыталась составить список, сбилась. И расстроилась: наверняка много важного забыла, потом буду казниться…
Бог даст, появятся внуки, тогда будет повод и вернуться к своим любимым книжкам, и понять, что читается сегодня. А пока – пойду-ка и сниму с полки «Робинзона Крузо» – сейчас куда больше, чем в детстве, требуется пособие по выживанию…
P.S. Написавши всё это, отправила с трепетом своей лучшей подруге Маше, с которой было общее детство и, соответственно, чтение (выше я описывала, как мы строили модель Солнечной системы). Почему с трепетом – объясняю. Дело в том, что Маша – ни много ни мало профессор Кембриджского университета Мария Николаева, один из крупнейших в мире специалистов по детской литературе, автор целой полки научных трудов. Думаю: посмеется над моими перечислительными поверхностными заметками. Но она отнеслась к ним вполне снисходительно, и мы долго по скайпу предавались воспоминаниям.
А вот смеяться пришлось мне. По Машиным замечаниям, наверное, стоило бы текст переделать, но мне показались мои ошибки настолько забавными и показательными, что я решила оставить все как есть и только прокомментировать.
То, на чем я споткнулась, вполне типично. Я постулировала, что не любила сказки, и в то же время без всяких оговорок включила множество их в число любимейших книг! Такого рода невольные подмены случаются нередко и в любых сферах сознания. По-научному это называется красивым словом «конфабуляции» – когда человек так настойчиво убеждает себя в том, чего на самом деле не было, что начинает верить в это (такой феномен, в частности, хорошо известен криминалистам). И наоборот. Я привыкла как аксиому воспринимать, что я сказки не любила, а потому раз книга любимая – значит, не сказка. Конечно же, я об этом написала крайне нелогично, перепутав все на свете! Но пусть остается так. Это же не научная статья, а мемуары читателя…Образ жизни
Елена Холмогорова, Михаил Холмогоров В гостях у классиков
Мы оба – коренные москвичи. Здесь у нас родня, одноклассники, коллеги, друзья – кто еще жив, конечно. Мы не одиноки в этом городе. Но как-то не принято даже к близким являться, не сговорившись заранее. Однако есть, и немало, в нашем городе домов, где нас ждут всегда и где нам гарантирован не только теплый прием, но безмолвный диалог с умным собеседником. Туда мы можем приходить без приглашения, хоть каждый день, и обращаться к хозяевам без официального «господин», а запросто, по имени-отчеству.
У Александра Сергеевича и Бориса Николаевича
Так бывает только в «машине времени» – одна дверь ведет из сегодняшнего дня в две разные эпохи, указующие стрелки из общего вестибюля в два пристанища – Пушкина и Андрея Белого.
Два Арбата, две судьбы. Арбат еще дворянский, на тротуарах которого отпечатаны пушкинские следы (хотя он и писал «купечество богатеет и начинает селиться в палатах, покидаемых дворянством»), и Арбат профессорский, населенный преподавателями Московского университета – людьми, как правило, происхождения разночинного.
Двор с конюшней, каретным сараем – несомненно, пушкинский; совсем нетрудно вообразить, как барину Александру Сергеевичу подают экипаж:
– В Чернышевский, к Баратынскому!
Или к Волконским, на Тверскую.
В правом углу – дверь, та самая, в две эпохи. Идем в начало ХIХ века, в дом Хитрово. Здесь Александр Сергеевич снимал квартиру на втором этаже и прожил с февраля по май 1831-го. Петербуржец до мозга костей, судьбою великий поэт накрепко привязан к Первопрестольной: здесь свершились три важнейших события: рождение, встреча с императором в Кремле после освобождения из ссылки и, наконец, женитьба.
Москва умудрилась не сохранить дома, где родился поэт. Даже место его в Немецкой слободе, на Немецкой же улице (теперь Бауманской) определилось после долгих споров и разысканий по городским архивам сравнительно недавно, на нашей памяти. А в конце шестидесятых дом, где встречался Пушкин с Адамом Мицкевичем в Настасьинском переулке, не спасла от сноса и мемориальная доска. Правда, Москва поставила великий памятник в устье Тверского бульвара – непревзойденный шедевр.