Дмитрий Бавильский - Невозможность путешествий
Находишься будто бы внутри сувенирного шара; если потрясти его, начинает падать снег. Или же внутри инсталляции Александра Бродского с шарманкой. Разница лишь в том, что музыкальное сопровождение ты себе придумываешь сам, а не заказываешь его вместе с кружением снега.
Выпала, значит, компенсация, остановочка, перекур, когда все оказались позабыты-позаброшены, закинуты далеко в снег; и как же можно было знать об этом заранее, что вот ведь в начале года выйдет всем десятидневный (или сколько его там отпущено) манифест свободы воли, который нужно пережить во имя наполнения полостей иммунитета.
Ничего не остается, кроме сна, размытости переходов от— и в-; так фигуристы скользят по краю, так водомерка широко шагает, не забыв выключить телевизор. Корабли на приколе или заплатки на материи, или же сгрудившийся в сарае садовый инвентарь — лопаты, грабли, шланги и что-то еще, о чем всегда забываешь.
Важно только, что места, то есть, пространства, совсем не осталось, а то, что осталось — оно как магнитофонная пленка оказывается каким-то заезженным и пыльным, сколько бы ты ни убирался. Там что-то особенное, значит, творится с этим пространством, изменяющимся под воздействием времени и всех этих растянутых и незаметных переходов.
Это же как в жару, от которой не скрыться и которая превращает тебя в колокол с огромным молчаливым языком внутри: есть вся эта летняя плывущая куда-то декорация и есть ты, центр мира, внутри которого еще прохладно. Вот и теперь центр мира, похожий на рождественский вертеп или пещеру с парой-другой свечек — это ты, лежащий с книжкой в огромном доме и сопоставляющий ощущения.
Скажем, когда дом многоквартирный, то ощущения этого дома, его расположенности в окружающем пространстве, разделено на всех жителей этого дома, сидящих по своим панельным квадратам, из-за чего ощущения эти мелки и невыразительны; зато если ты в своем доме, не считая родителей и кошки с котятами, практически один с раздутой от мыслей, гипертрофированной головой, то ощущение того, как стоит этот дом, слегка вытянутый с севера на юг и поддерживающий линию домов на этой улице, оказывается сильным и крайне воздействующим. Тем более что ты лежишь, вытянувшись ровно по ходу этого отсутствующего движения, качающегося на отсутствующих волнах, прирастающих не снизу, но сверху.
В сторону области (завода, железной дороги, библиотеки и конечной остановки). Школа для дураков
Все странным образом рифмовалось, но не буквами, а цифрами.
Вдруг мама рассказывает, что сначала номер у ее школы был 89 (точно такой же, как у школы совсем на другом конце города, в котором, вечность сбоку, учились мы с сестрой Леной); затем, когда в ней уже училась моя мама, она носила номер 97 — тот самый номер, что ныне носит другая, уже снесенная школа на другой стороне той же улицы, которая называлась…
Улица называлась Калининградской. Калининградской она называется и сейчас, а вот школа снова была переименована…
Когда в ней уже училась, еще будучи маленькой, моя мама, отдельную боковую комнатку на первом этаже (та освободилась, когда директриса Ксения Иннокентьевна получила квартиру), заняла Мария Епифановна, бывшая фронтовичка небольшого росточка, с вечной папиросой в углу рта. Она собирала в бывших директорских апартаментах детей с задержкой в умственном развитии, выявляемом по итогам то ли третьего, то ли четвертого класса, и занималась тем, что сейчас называется «социальной реабилитацией»: помимо пары общеобразовательных предметов, она учила девочек шить, а мальчиков — сапожному делу.
Почему-то таких детей становилось все больше, их начинали свозить сюда со всех концов окоема, из-за чего школу пересчитали на понижение номера, сделав ее 83-й, тогда как все «нормальные» дети вместе со своим привычным номером 97 переехали на другую сторону Калининградской, поближе к гастроному. Теперь старый корпус 97-й разрушен, новый отдали детскому садику, а здесь оставили только тех детей, кто в этом нуждался.
Одним из первых учеников Марьи Епифановны был Таракан — наш сосед по подъезду на Куйбышева-Просторной, высокий, усатый мужик с четвертого этажа. Поселковые бараки сносили, всех с южной и юго-западной окраины переселяли на северо-запад. Мы там получили квартиру на первом этаже, но когда район был уже обжитым, переехали туда с Лебединского. Мама сразу узнала Таракана, а он ее, думаю, нет; уже тогда крепко пил, смотрел на мир мутным, хотя и внимательным взором.
Но самое случайное и оттого подозрительно-поразительное то, что школа, стоявшая по соседству с нашим новым местом проживания, которую я благополучно и закончил (а затем, семь лет спустя, по моим следам, ее закончила и сестра Лена) числилась 89-й.
Таким образом, круг-то и замкнулся.
У меня же с этими территориями в детстве были связаны свои планы.
Сугубо деловые.
Я тогда еще не ходил в школу, но бредил дворцово-парковой архитектурой; сначала после книги о разрушении и спасении Цвингера («Семь дней» Леонида Волынского), а затем после поездки в Ленинград и его окрестности, разделившие судьбу Цвингера. Развлекался тем, что строил из песка дворцы и парки с многочисленными тоннелями и рвами, разрушал их, чтобы потом реставрировать, или делал их же из бумаги, разукрашивая срисованными из книг и открыток интерьерами. Мечтал устроить в 83-й школе что-то типа помещичьей усадьбы с небольшим, похожим на павильон Марли в Петергофе, дворцом и, разумеется, парком.
Мне хотелось, что таким образом наш небогатый на достопримечательности край смог вернуть себе былое (несуществующее) величие, заинтересовать людей, привлечь туристов.
Хотите верьте, хотите нет, но именно об этом я, маленький мальчик, тогда и мечтал, понимая, что для репутационного, на всю страну, обмана придется объявить здание школы памятником истории и архитектуры, коим, разумеется, оно никогда не являлось… Для этого его необходимо было разрушить, затем, перестроив, восстановить в барочном духе, превратив прилегающие территории в регулярный парк версальского типа с павильонами, скульптурами и фонтанами (последними, понимая сложность подвода воды, я готов был пожертвовать), а также центральным дворцом, типа охотничьего домика или же петровского замка в Летнем саду, где мы с отцом в побывали в первую очередь в той моей первой питерской поездке.
Видимо, сильно манила меня эта странная территория, мимо которой я и теперь хожу с оглядкой, (точно боясь заразиться — чем?) словно мимо романного или даже киношного пространства, слегка готического (чем не По?), романтического или даже хоррорного. Запущенное, оно пока не сильно изменилось с тех пор, хотя и мельчает в своих берегах, зарастая ряской и травами, окольцовываясь постоянно подтекающими трубами, постоянно подрастающими деревьями, тянущими свои бесконечные цыплячьи шеи, точно встав на цыпочки… угрюмыми домами поселка за неловкими заборами, какими-то ямами и гаражами… Был бы сюжет — и эх, прокачу, прокачу — не помилую, хотя, с другой стороны, впускать всю эту окраинную вненаходимость в свою карму как-то боязно. Хватит того, что невольно я впустил ее в свои сны.
Конечная
Один из первых отчаянных поступков в моей тогдашней дошкольной жизни — рвануть в компании таких же сорванцов на край земли, совпадающий с краем Ойкумены.
Для нас, тогда живших в поселке АМЗ, таким краем была следующая трамвайная остановка, манившая острой загадочностью — ведь мы всегда выходили за остановку до, слыша лишь: «Осторожно, двери закрываются, следующая остановка конечная», но на самой конечной из нас мало кто бывал.
Во-первых, она отделена от нас железнодорожными путями, во-вторых, сомнительного вида пустырями, заросшими бурьяном, крапивой и полынью, а также покосившимися заборами на нашей стороне, а цехами АМЗ — на противоположной (его проходная как раз и выходит на поворотный круг, где постоянно скапливаются пустые железные животные, опустившие дуги). В-третьих, совершенно непонятно, что там делать. Но манит. А родители, разумеется, не отпустят: там город заканчивается, дальше открытое пространство, область…
А тогда как-то стихийно, подобно птичьей стае, внезапно срывающейся с места, мы именно что ломанулись на троллейбусную остановку, дергаясь от нетерпения, дождались первого попавшегося пятого номера (кондукторов тогда не существовало, а были брюхатые кассы, куда кидали пятаки, откручивая билетик сбоку), залезли в его пустое чрево всем кагалом и распределились по окнам и дверям, чтобы вот уж точно все увидеть, ничего не пропустить.
Скорее всего, заводилой выступала заноза с блестящим лбом, похожим на вертолетную площадку, освещенную прожектором, — моя кузина Любка, старше меня на полтора года. (Она тогда говорила, что на два, а я спорил, что на полтора. Теперь на семейных праздниках, когда я хочу ее подколоть, говорю, что она старше меня на два года, а Любовь Альбертовна, юрист, мать двоих детей, всегда скромно поправляет меня, что на полтора.)