Михаил Рощин - Полоса
Сагиде ничего не оставалось, как улыбнуться. Ее сопротивление было сломлено. Разговор завершался победой Льва Михайловича; не сумев опровергнуть его точки зрения, приходилось тем самым принимать его решение. Финита.
Но Лев Михайлович еще не отпустил ее. Продолжая крутить и крутить проклятый диск без какого-либо отношения к этому диску, он еще хотел доказать ей, что он прав. Он уже не раз ей толковал: то, что она чувствует сейчас, — это непрофессионально. Никто не отнимает у нее ее чувств, они даже делают ей честь, все мы люди, но ведь их работа чаще всего требует забвения чувств, — не чувств вообще, разумеется, эмоций, но вот этого самого рассиропливания, которого он терпеть не может, сентиментальности, благорастворения. Приходится выключать сострадание во имя сострадания.
Сагида слушала, опустив глаза. В этом он весь. Его почерк. Ему мало, чтобы ему подчинялись, он не успокоится, пока не победит еще, так сказать, и идеологически. Он хочет любви, понимания, преданности. Если он считает свою точку зрения верной, значит, она единственно верная.
Но разве не так? Лев Михайлович на самом деле так думал. Он любил четкость, науку, истину, а не сомнение, не расплывчатость. Результат анализа и формула были ему ближе, чем эксперимент и гипотеза. Уж извините, но мы работники, а не творцы. Сагида была права: он шел вверх, и мироощущение у него и ощущение себя были в целом мажорны и гармоничны. Она не ошибалась: вот уже несколько лет у Льва Михайловича держалось приподнятое настроение. И было отчего, он мог гордиться: его жизнь, успехи, работа, семья, отношения с людьми, даже здоровье, за которым он ревностно следил, — все было организовано им самим. В молодости не хватало уверенности, он лишь интуитивно, по нюху, шел туда, куда нужно. Теперь его жизнь приобрела очертания стальной, летящей в цель стрелы. Поэтому — да простится нам некоторое самодовольство — иной раз так и хочется похлопать себя по пузу от радости… Но есть, вы говорите, радости и блаженство другого рода? И другого сорта? Какого? Какого? Покажите. Это еще надо проверить. Вы лучше поднимитесь пока туда, куда поднялись мы. Хотя бы. Это надежно.
Сагида знала: Льва Михайловича переполняет любовь к себе. Вот так всегда. Законная гордость окрашивает каждую его фразу, уверенность в себе и убийственный юмор подавляют собеседника — тем более такого, у которого нет ни уверенности, ни гордости (еще и до того подавленной), ни юмора (потому что не до юмора), ни вообще ничего из того, что имеется у Льва Михайловича. Даже денег. Где уж тут спорить.
Лев Михайлович прав. Он всегда прав. И ему все удается. Он знает, что говорит. Хочет поднять Сушкина? Поднимет. Достаточно посидеть напротив него полчаса и посмотреть, как он дозванивается туда, куда ему нужно. Поднимет.
6Часы показывали шесть, а Сушкин, уже одетый, уже заправив коечку своими руками, пускался в путь. Лежал Сушкин опять в коридоре, в глубине, теперь в дальнем от входа конце, за пальмою в кадке, и уже так давно, что в отделении говорили: «шушкинская пальма». Зато Сушкин мог встать-лечь, когда хочет, никого не тревожа.
Двигался он все еще с осторожностью, чуть семеня (и даже привык к такой походке), но все-таки проворно, успевая везде. Выделенный ему Лизаветой «шушкинский» ватник, великоватый и длинный, как пальто, Сушкин прятал в моечном отделении, в том конце, и ему было удобно брать его при выходе, чтобы уличной одежей не мозолить в отделении глаза.
Впрочем, насчет ватника он задумался: шел мимо окон — там по голубому небу летели веселые облака, из форточки тянуло теплым и свежим воздухом. По двору, на прогалинах и буграх, не обезображенных стройкой, ярко зеленела трава. Апрельское солнышко так и выманивало наружу. Но все-таки рано было, свежо.
Дремлющая на первом пульте сестра Нина подняла со стола сонную голову в мятой белой шапочке: «А, Шушкин! Уже пошел?» Она потянулась, поглядела на часы и тут же схватилась за банку с градусниками, больше не обращая внимания на Сушкина и его ласковую улыбку. Можно было идти дальше. Сушкин только послушал немного, как кипящие в коробке шприцы и иголки булькают: «Шушкин пошел, Шушкин пошел!»
Чудно, везде, где Сушкин жил, работал, в армии тоже, его всегда переиначивали на «Шушкина». Чуть приглядится народ, пообвыкнет и сразу: «Шушкин! Шушкин!»
В просторной моечной белели две большие ванны — торжественно и важно. В левой, что ближе к стене, Сушкина впервые мыли, когда он начал вставать, и, вспоминая тот день, он относился к ванне так, как если бы ему сказали, что это его купель или колыбель. Это Лев Михайлович, слушая однажды Сушкина и наклонясь к нему поближе, поморщился и спросил у свиты: «А давно ли омовение хоть какое совершал наш раб божий Корней?» И вот тогда повели, подхватили Сушкина, и Лизавета сама, и баба Аня, а Сагида держалась наготове, как бы чего не случилось. Ванну обогрели, воды налили немного, только ноги закрыть, и, причитая над сушкинской худобою, поливали тихонько из душа, осторожно мылили, терли нежно, как дитя. Сушкин сидел, склоня лицо, и плакал понемножку: живая вода бежала по нему. Ему хотелось погладить ванну, помыть ее — была б она грязная, — что-то ей сделать приятное. Но она и без того сияла чисто и величаво.
Ватник Сушкин все же надел и шапку и шарфик положил на шее крест-накрест. И вот тут подошло, подкатило остро: господи, неужели кончается, уходить ему? Ведь хоть и сегодня жди: «Ну, Сушкин, дорогуша, не соскучился ли по дому? Вид у тебя хороший…» Ай-яй-яй, как неохота!
Он вышел из моечной к туалетам. Заспанный парень, сияя склянкой янтарной мочи в руках, натолкнулся на Сушкина: «А, Шушкин! Привет! Уже пошел?» Он сунул склянку в ящик для анализов, который к восьми заберет лаборатория. Сушкин, хоть и расстроенный, улыбнулся парню, кивнул.
Теперь уже горюя и причитая про себя, Сушкин двинулся дальше, на все глядя прощально и тем терзая свое сердце. Вот лифт. Он еще на запоре. Михайло Потапыч (такое прозвище у коренастого медведя-лифтера дяди Миши) спит где-нибудь в лучшем кабинете на лучшем диване. Он любит обставиться с удобствами. В просторной лифтерной у Михаилы Потапыча есть тумбочка, два стула, вешалка да еще цинковое ведро с крышкой, куда он собирает хлебные объедки для поросенка. Во, устроился медведь! На пенсию вышел, полдома за городом купил, живность завел, кур и поросят, сутки дежурит, трое отдыхает, чем не жизнь! А дежурство — спи в кабинете, не каждую ночь «скорые» бегают.
Сушкин сиживал с Михайло Потапычем в его лифте, катаясь с ним туда-сюда, вроде бы сдружился. И даже подумывал: не взяться ли? Две другие старухи лифтерши, тоже пенсионерки, еле ползают.