Робин Дэвидсон - Путешествия никогда не кончаются
На ферме Бассо у меня появился постоянный круг друзей. Каждый вечер я выкраивала час или два, чтобы посидеть с ними за кружкой чая, отмахиваясь от насекомых-самоубийц, слетавшихся к лампам; я жаловалась на Курта или просто болтала с одним-двумя на редкость отзывчивыми и дружелюбными жителями Алис-Спрингса. Но к этому времени я уже начала остерегаться посторонних. Я стала более замкнутой и редко чувствовала себя непринужденно, особенно меня угнетала процедура знакомства: в ту минуту, когда меня представляли, я невольно переставала быть сама собой и превращалась в человека с вывеской на груди. «Познакомься, это Робин Дэвидсон, она собирается пересечь Австралию на верблюдах». Услышав эти слова, я была вынуждена вести себя соответственно, ничего иного мне не оставалось. Так я попала в ловушку. Так начал создаваться ненавистный мне образ «Женщины с верблюдами», который нужно было уничтожить уже тогда в самом зародыше.
Здесь же, в доме Бассо, однажды ясной прохладной ночью мне в первый и единственный раз в жизни явилось видение. Посреди наших обычных разговоров я отставила кружку с чаем и вышла из дома. Прямо перед собой я увидела трех призраков: сквозь ветви лимонных деревьев на меня смотрели три верблюда в великолепной упряжи бедуинов. Один из верблюдов — белый — легким, неторопливым шагом двинулся в мою сторону. Наверное, это видение было пророческим, увы, мои и без того натянутые нервы не выдержали. Я помчалась бегом к своей палатке, но, пробежав полмили, свалилась в канаву и в полубессознательном состоянии, укрытая лишь узорами инея, пролежала там, как бревно, весь остаток ночи. Утром мне показалось, что у меня под черепом работает самосвал и кто-то все время переключает скорость. За эти долгие месяцы у меня появилась странная способность видеть верблюдов в любом предмете, на который я смотрела дольше трех секунд. В раскачивающихся ветках мне чудились морды верблюдов, жующих жвачку, в столбах пыли — скачущие верблюды, в бегущих облаках — лежащие. Я понимала, что мой хрупкий разум не выдерживает, что я стала одержимой, дошла до предела, и меня это слегка беспокоило. Не знаю, замечали ли мои друзья, что со мной творится, но так или иначе они помогли мне прожить это трудное время и не сойти с ума; только благодаря им я сохранила связь со своей прошлой жизнью и не разучилась смеяться.
В моей палатке было не очень-то уютно под палящими лучами нещадного солнца, но она была моя, это было мое личное жизненное пространство. Ахнатон с важным видом забирался в палатку на заре, теребил Дигжити, пока она, рассердившись, не поднималась с подстилки, потом стаскивал одеяло с моего лица, поклевывал тихонько мои уши и нос и каркал, требуя, чтобы я встала, — он знал, что я должна его накормить. Ахнатон был ненасытен. Уму непостижимо, как в него влезало столько мяса. Когда подходило время идти на работу, он садился ко мне на плечо или на шляпу и сидел, не шелохнувшись, пока мы с Дигжити карабкались вверх по склону холма, но, как только показывалась ферма, лежавшая у наших ног, будто поддельный изумруд, Ахнатон расправлял крылья и планировал на крышу дома. Никогда я не ощущала полнее радость полета и ради этих минут готова была терпеть нахальное поведение птенца и его неизлечимую клептоманию.
Я наливала в ведро подслащенное молоко для верблюжат, и тут же Дигжити, не раздумывая, подпрыгивала на шесть футов в высоту и вцеплялась в длинную шею любого верблюда, осмелившегося покуситься на то, что она считала своим завтраком, а вороненок, будто ястреб, обрушивался на верблюдов сверху. Ахнатон раздражал Дигжити, она с удовольствием прикончила бы наглеца, если бы не понимала, что этого нельзя сделать без моего разрешения. В конце концов она смирилась с его существованием и, хотя по-прежнему недолюбливала вороненка, позволяла ему даже сидеть у себя на спине во время наших прогулок, что вороненку страшно нравилось: он о чем-то тихонько беседовал сам с собой, что-то тихонько напевал, любовно чистил свои иссиня-черные блестящие перышки, нисколько не заботясь о Дигжити, и только изредка поклевывал собаку, чтобы заставить ее двигаться быстрее. Впервые в жизни общество животных доставляло мне больше радости, чем общество людей. Люди смущали меня, я робела и не доверяла никому из себе подобных. Мне казалось, что все на свете ополчились против меня. Я не понимала, что со мной делается, не догадывалась, что сама посадила себя за колючую проволоку и разучилась понимать шутки, — я не знала, что страдаю от одиночества.
Моя палатка, к несчастью, погибла. Однажды ночью, когда я крепко спала, разразилась жестокая буря с градом. На крыше палатки скопилось так много градин, что она лопнула, и ледяной водопад обрушился на меня, Дигжити и Ахнатона. Мне пришлось вернуться к Курту, и наши отношения снова обострились. Курт без конца жаловался, что ему не хватает денег, и я договорилась в городском ресторане, что буду работать у них несколько вечеров в неделю. Работа была неприятная, но она давала мне возможность побыть среди людей и перекинуться шуткой с кем-нибудь из судомоек или поваров. А в награду умирать от усталости весь следующий день. Курт становился все более свирепым и ленивым, большая часть повседневных забот лежала теперь на моих плечах, и оказалось, что я вполне в состоянии с ними справиться. Меня это устраивало хотя бы потому, что Курт больше не делал мне тысячу замечаний в минуту.
Но однажды Курт объявил, что я должна вставать на два часа раньше и приводить верблюдов домой. Я уставилась на него, не веря своим ушам, и во второй, правда последний, раз в жизни дала Курту отпор:
— Ах ты, мерзавец! — чуть слышно проговорила я. — Ах ты мерзавец из мерзавцев, как ты смеешь мне это предлагать?
Я уже проработала у Курта восемь месяцев, день расплаты, когда он, по уговору, должен был начать помогать мне, неотвратимо приближался. И Курт затягивал петлю все туже и туже в надежде, что я не выдержу и уйду по своей воле. Он изощрялся в бесчисленных придирках, от чего у меня только крепла решимость не поддаваться ему. Но сейчас из-за усталости я не совладала с собой. Курт замолчал, будто у него отнялся язык, но, когда я через час вернулась, лицо у него было смертельно бледное, а губы сжаты в тонкую полоску.
— Ты будешь делать в точности, как я сказал, или ты будешь убираться вон, — прошипел он, схватил меня обеими руками и стал трясти так, что у меня зубы застучали.
На следующий день, не помню как, я ушла от Курта. Я поставила крест на верблюдах и на всех своих мечтах. Но продолжала изумляться собственной слепоте: столько месяцев Курт водил меня за нос, как глупенькую девочку!
Несколько дней я в тоске ходила по дому своих друзей, часами плакала и била себя в грудь. А потом вспыльчивый старик Саллей Махомет предложил мне работу, он стал моим другом, моим наставником и спасителем. Саллей сказал, что человек, ухитрившийся так долго ладить с Куртом, заслуживает награды, и немедленно подписал обязательство, согласно которому, проработав у него два месяца, я получала двух из его диких верблюдов. Больше всего мне хотелось броситься ему на шею и покрыть его лицо благодарными поцелуями или пасть к его ногам и тысячу раз сказать спасибо, но я боялась, что моя горячность не приведет Саллея в восторг. Мы скрепили договор рукопожатием, и в моей жизни началась новая эра.