Вячеслав Веселов - Дом и дорога
Они сидели с женой на кухне, в новой своей квартире, еще хранившей свежие запахи дерева и непросохшей штукатурки.
Вечерами, уложив сына, они зажигали газ, что-нибудь наскоро готовили, а потом долго пили чай. Он листал газеты, жена была рядом, проверяла тетради или шила. Эти ежевечерние сидения сделались почти обрядом, который они незаметно полюбили. Иногда Глеб уходил в комнату за куревом и там вдруг застывал с пачкой сигарет в руке, стоял, прислушиваясь к сонному дыханию сына, смотрел из темноты на жену, говорил себе: «Семейное гнездышко», и думал, что вот так спокойно и просто, без всяких там иронических подтекстов он этого раньше, пожалуй, не смог бы сказать. Но спокойствие это было непрочным, недобрым... Глеб думал о жене и с холодной ясностью видел, что гнездышко держится на ее любви, вере в простые истины, на ее силе и слабости. На ее любви. Он казался себе чужим в этом гнездышке, ему еще надо было привыкнуть к северному шахтерскому городу, называть его своим. Он должен был привыкнуть к мысли, что не готовится жить, а живет — работа, дом, семья...
Глеб отложил письмо и рассеянно оглядел стол. Голубцы на тарелке покрылись матовой пленкой жира, чай давно остыл. Жена настороженно, с затаенной тревогой смотрела на него.
— Ничего особенного, — повторил он. — Как всегда.
Смутное волнение, которое Глеб пережил, читая письмо, передалось жене, и он испытал к ней внезапную, острую нежность, хотя эта тревога во взгляде была чем-то уже знакомым. Она иногда проглядывала сквозь радость жены, сквозь тихую, ровную ее любовь. И после двух лет замужества в ней по-прежнему была какая-то несвобода, и это удивляло его. За два года все-таки можно было привыкнуть, но она не сумела, то ли из-за всегдашней своей застенчивости, то ли из-за неверно понятой деликатности. Она и в любви оставалась сдержанной и стыдливой, как в первые дни замужества.
— Что же Усольцев?
— Работает, растит сыновей... Занят, доволен собой. Как раньше, пишет, гоняем пузырь на школьном дворе. Приезжай, пишет.
— Традиционный сбор? — спросила она. — Ты уже решил?
— Я об этом не думал.
— Поезжай, Глеб. Ты давно не видел друзей. И письма редко пишешь. Многие, наверное, приедут. Соберетесь, придут ваши девушки... — Она говорила короткими толчками, словно ей не хватало дыхания. — Подогреть чай? Ты ничего не ешь. Может, пива?
Жена хотела выйти из-за стола, по Глеб удержал ее, притянул к себе и поцеловал руку в сгибе локтя.
— Я люблю тебя. — Он поднял к ней лицо. — Девушек там не бывает. Футбол, понимаешь? Суровая мужская игра.
Она открыла пиво. Глеб сидел напротив жены, вертел в руках бокал, улыбался.
— Нет, это не сбор. То есть не совсем сбор. Мы всегда играли в футбол на школьном дворе. Многие продолжали играть и после, уже став студентами и отцами семейств.
— Поезжай, Глеб. Тебя зовут.
— Зовут... Это Усольцев. Он и Орехова пригласил, хотя Юрка где-то за границей. Да и никогда Орехов не играл с нами, откровенно презирал и спорт, и спортсменов. Непонятно, почему Тимка обо всем этом хлопочет. Видно, в детстве недоиграл... Помнишь фотографию? Вот-вот, полный. Страшный был увалень. Заворотный бек. Только на то и годился, чтобы мячи подносить.
Приезжай... Рискованная все-таки идея — собрать вместе людей, которые давно уже, наверное, стали чужими друг другу. Ну, соберемся, пойдут разговоры: «А помнишь?», а потом вдруг такая тоска... Они будут стесняться своих порывов, станут избегать признаний, высоких слов. Годы, возраст... А чего я, собственно, боюсь?
— Странное дело: никогда раньше не думал, а вот сейчас вспомнил. В нашем классе учился однорукий мальчик Коля Хрисанов. Он каждый раз оставался после уроков, все надеялся, вдруг возьмут в команду. Знаешь, когда мальчишки играют в футбол, в воротах редко кто соглашается стоять, всем хочется забивать голы. Если нам никого не удавалось уломать, брали вратарем Хрисанова. Он всегда очень старался..
Они играли до темноты. Наверное, во всех городах, подумал он, на всей земле дети играют в мяч до тех пор, пока не наступят сумерки, и к нему вернулось ощущение этой игры в темноте, когда уже плохо различаешь, где свои и где чужие, и слышишь только тяжелое дыхание за спиной, удары по мячу, и знаешь, что вот он, рядом, и волнуешься, а потом остановишься и точно впервые почувствуешь, как пахнет в вечернем воздухе сырой травой.
В Москве он сделал пересадку. Надо было как-то убить три часа до следующего поезда, Глеб вспомнил о близком дне рождения жены и отправился в ЦУМ. При виде очередей, бегающих, жующих бутерброды людей ему сделалось тоскливо. Настроение и без того было подавленным. Чувство утраты накатило на него, как только он вышел утром на перрон. Москва мгновенно напомнила ему о прошлом. Город был неотделим от всего, что с ним случилось здесь восемь лет назад, а Глеб не любил говорить о том времени, вспоминать... Он не станет ловить свою молодость на московских улицах, он никуда не пойдет, ни с кем не станет встречаться, никому не будет звонить.
В антикварном магазине недалеко от центра Глеб купил жене кулон — большой, с оплавившимися краями голубой камень на кованой цепочке.
Пора было ехать на вокзал. Глеб увидел свой троллейбус и хотел было перейти улицу, но остановился. На перекрестке рядом с указателем перехода стояли трое парней. Один был в дубленке, двое других в стеганых спортивных куртках, все трое рослые, молодые, сильные. Эта еле сдерживаемая сила легко угадывалась в разворотах плеч и открытых крепких шеях. «Ничего ребята, — подумал Глеб. — Прочные мужики». Спокойно так подумал, без восхищения и зависти. Но вот лица... На них было написано не то что равнодушие или безучастность, а какое-то презрительное безразличие. Парни не разговаривали, не курили, не глазели по сторонам, просто стояли, и все, и Глеб тоже стоял, не уходил и с непонятным страхом смотрел на них, а прошлое, о котором он старался не думать и которое пытался загнать на дно памяти, это прошлое поднималось, тащило за собой картины. Он увидел себя в такой же стеганой куртке, с таким же лицом. То были минуты, когда он вдруг оказывался в пустоте — ни академических успехов, ни лиц болельщиков на финише, ни их возбужденных криков, — когда возникало желание встряхнуться, почувствовать, ощутить себя.
В школе не удивились, что Глеб Бредихин едет в старый и очень известный столичный институт. И хотя было это в пору немыслимых конкурсов, а аттестат Глебу вручили обыкновенный, пятерки вперемежку с тройками (варварский аттестат, сказал директор на выпускном вечере), никто не сомневался, что Бредихин поступит. И он поступил.
Глеб быстро во всем разобрался. Понял, во-первых, что студенческая вольница, знакомая ему по рассказам и такая привлекательная издали (веселые голодовки, ночные кутежи, все эти бесконечные истории «профессор мне говорит... я ему говорю...»), эта вольница вблизи оказалась совсем другой. Глеб сразу разглядел творцов студенческого фольклора, их наигранную бодрость и немного натужное веселье. Во-вторых, все понял насчет одежды. Тоже было не последнее дело. В студенческий клуб, скажем, на встречу с молодыми актерами можно было прийти в свитере и бумажных брюках, но на лекции следовало являться в костюме и при галстуке. И вот он появлялся на факультете, аккуратно одетый, похудевший, с чуть обострившимися чертами лица, которые после уже не менялись, всегда спокойный, со всеми ровный и дружелюбный. Те, кто ждал от Бредихина таежных выходок, скоро должны были разочароваться.