Вячеслав Веселов - Дом и дорога
Саша укладывает находки в ящик.
— Кости в отвал? — спрашивает он у Лагунова.
— Когда мы копали в Киргизии, начальник отряда требовал, чтобы кости собирали и складывали обратно в могилу, так будем делать и мы.
Вот пошли находки, и работать стало веселее.
— Кирка в руках поет, — говорит Олег и с размаху вонзает кирку в землю. Перед нами очередная яма. Она плотно забита камнями. Самые крупные поставлены под углом.
Что принесли нам последние дни? Полдюжины бронзовых булавок, браслет, несколько ножей (они долго находились в работе, их клинки сточены до самых черенков), бусы из агата, лазурита, сердолика, две пластинки из золотой фольги, бронзовая подвеска, золотая сережка в форме капли, лепные горшки, тонкостенные бокалы, два кувшина простых и благородных форм и множество черепков. Фрагментированная керамика, как говорят археологи.
На сегодняшний вечер Саша для нас потерян. Никто ему сейчас не интересен, и все мешают. Или, лучше сказать, никто не мешает, потому что Саша вряд ли кого замечает и ничего он сейчас не видит, кроме черепков. Они с Алиной моют их в тазу, сортируют, пишут этикетки, завертывают черепки в бумагу, надписывают пакеты, складывают их в ящик.
— Археологи — скучные люди, — говорит Андрей. — Они заняты тем, что сортируют пуговицы с одной дыркой, пуговицы с двумя дырками и пуговицы с тремя дырками. И, кроме того, пуговицы без одной дырки, пуговицы без двух дырок и пуговицы без трех дырок.
Алина смеется:
— А-а, Стриндберг, знаю... Дед хотел, чтобы я стала врачом, все толковал о положительном знании. Когда я заикалась об истории, он неизменно вспоминал эти пуговицы... А шведа дед, может, потому и любил, что тот занимался химией и интересовался медициной. У нас в квартире и сейчас стоит полный Стриндберг. Ни строчки не прочла из пятнадцати томов. А когда-то им очень увлекались. Впрочем, чего это я вам, филологам, рассказываю! Но вот что верно: с одной дыркой, с двумя... Это же приметы времени, по ним мы и датируем находки. То есть не только по ним. Здесь все имеет значение: элементы орнамента, любой простенький узор, сделанный палочкой по сырой глине, сама глина, состав теста, характер примесей, особенности обжига...
Алина поправляет очки и наклоняется над тазом. Ходят под выгоревшей ковбойкой острые лопатки, гремят в тазу черепки.
3Лаборантам теперь приходится нелегко, они работают буквально не разгибая спины — то стоя на корточках, то лежа, свернувшись калачиком. Мы набили руку и быстро доходим до погребальной камеры, расчистка же дело кропотливое.
Я стою у края входной ямы, а внизу Алина орудует ножом и щетками. Она подает мне ведро с землей, я высыпаю землю в отвал, возвращаю ведро, и все повторяется в той же последовательности.
— Ну что там? — спрашиваю. — Что случилось?
— Ничего. Дай передохнуть, позвоночник гудит. — Алина выбирается из камеры, но не лезет наверх, а остается на дне ямы. Она сидит, прислонившись к стене и вытянув ноги. — Что такое лежать на боку?
— Идиома.
— Я не так спросила. Что значит лежать на боку?
— Это значит бездельничать.
— Слушай, кто это придумал?
— Не знаю. Речь, наверное, шла не об археологах.
Алина снова скребет ножом, тихо поругивается, когда от свода камеры отрываются «незапланированные» куски. Наши лаборанты торопятся и нас втягивают в эту гонку. Полевые археологи — суеверные люди, говорит Саша. Сегодня расслабился, завтра находки кончатся.
Мы все сидим в кузове, когда наконец появляется Алина — веселые глаза за стеклами очков, ковбойка, завязанная узлом на животе, испачканные глиной шорты, длинные мальчишеские ноги со сбитыми коленями. По дороге в лагерь она успевает подремать, а после ужина, до первых звезд — черепки.
— Двужильная! — с восхищением говорит Лагунов.
— Обычное дело, — бросает Олег. — Такие вот субтильные страшно выносливы.
Лагунов зовет Алину апа — старшая сестра. Правда, она старше его только на двенадцать дней, но, когда во время спора у Алины кончаются доводы, она кричит Лагунову: «Поживи с мое!» Мне кажется, Василий Степанович неравнодушен к Алине, но робеет перед ее бойким, насмешливым умом.
Алина человек независимый, несколько ироничный — истое дитя большого города. Я хорошо представляю старую петербургскую квартиру на Литейном проспекте, где она выросла среди книг, выцветших дагерротипов и дедовых энтомологических коллекций.
В пятом классе Алина увлеклась историей (интерес уже тогда был целенаправленный — Египет), занималась в археологическом кружке, целыми днями пропадала в Эрмитаже. Придя с документами в университет, она обнаружила, что ее привязанности довольно банальны: на Египет была мода. Алина стала иранистом.
4Луна выкатилась из-за гор, глухо шумят под ветром заросли тамариска.
— Как началась для вас Азия? — спрашивает Алина. — Что вы прежде всего увидели?
— Вот его, — Андрей кивает в мою сторону. — Встречал нас.
— Нет, серьезно. Первые впечатления?
— Воздух, пожалуй. Мы прилетели рано утром... Да, прохладный чистый воздух с гор.
— А мы приехали ночью. Тряслись на машине через город, я таращила глаза, все пытаясь разглядеть дома, но вокруг были только темные деревья. Спать меня уложили на веранде. Проснулась я от воркования горлинок и каких-то незнакомых звуков. Потом догадалась: арык! С этого и началась для меня Азия — воркование горлинок и журчание арыка. Никогда не забуду.
— Красиво... Почти литература.
— Да нет, Андрей, правда! Так оно и было.
— Возможно. Но если ты спокойно подумаешь, то увидишь, что твое переживание было уже как бы задано. Красивые чувства почти всегда чувства готовые.
— Ну вот...
— Не обижайся, это общий грех. Жизнь наша олитературена, мы не видим этого и бессознательно подгоняем себя под литературные ситуации.
Оба они надолго замолкают. Андрей задумчиво теребит пробивающуюся бородку.
Сегодня на раскопе мы долго разглядывали тонкостенный бокал. Он был совершенно цел (один из немногих) и довольно красив. Правда, бок его слегка раздуло, как щеку при флюсе. Мы погоревали, посетовали на дефект, и тогда Женька Пастухов сказал, что лично ему бокал нравится. Мол, асимметричность — это свидетельство живой, а не механической работы, это, дескать, след руки мастера, человеческой теплоты... Да какой там мастер! Скорее всего бокал делал неопытный гончар, а может, это неудачный обжиг нарушил форму. Что тут Пастухову могло нравиться? Было ли тут чувство или Женька сказал про асимметричность только потому, что и он умел нечто сказать? Ловкость у него была — вот что! «Флюс» на бокале Пастухов сделал родным братцем тех «приятных шероховатостей», которые ценят в искусстве знатоки: несколько сантиметров чистого холста на готовой картине, часть необработанного объема в мраморном торсе, следы опалубки, сознательно оставленной на фасаде здания. Бог с ними, со знатоками! Но мы-то, всегда ли мы искренни в своем восхищении или просто знаем, когда надо восхищаться? «Живая работа», «рука мастера»... Как легко он нырнул в незнакомый мир, как ловко поплыл!