Кирилл Кобрин - Книга перемещений: пост(нон)фикшн
Тихая революция
Л., лучшему из городов, посвящается
Любой из нас способен на многое, почти на все. Низвергнуть порядок вещей, например. Для этого не нужно сбиваться в стаи, читать вслух напыщенные манифесты, обмениваться паролями и явками, быть битыми городовыми, посылать из непрекрасного далека бранчливые увещевания товарищам по борьбе, брать Бастилию, швырять камнями в тех же самых городовых, создавать революционные комитеты, временные национальные комитеты, комитеты спасения и безопасности, комитеты вообще. Подрыв основ, прорыв в дивный новый мир (пишу это без иронии, повторяю: дивный новый мир!) возможен только в одиночку, без навязчивой публичности, приятных товарищей по борьбе, компромиссов с совестью и – что самое тяжкое – компромиссов с собственным чувством прекрасного. Слабое место любой революции – не политическое или экономическое (и уж никак не идеологическое); революция, будучи коллективным занятием, припадает на эстетическую ногу. Даже не припадает, а, пожалуй, хромает. Ковыляет на искусственной эстетической деревяшке, будто Джон Сильвер с попугаем на плече. Попугай – «революционное искусство», пестрое, крикливое, вульгарное, способное лишь на бессмысленные тавтологии и бесконечное «Попка – дурак!!!». Конечно, дурак.
Эстетический протез революции – следствие ее многолюдности. Десятки тысяч людей с, мягко говоря, неидеальным вкусом дают при сложении бодрую пошлость. В лучшем случае. Ее еще можно спасти, замкнув постфактум в исторический контекст, выставив в музейной витрине, сделав экспонатом коллекции культуролога. Так произошло с «русским авангардом»: его изучают, цитируют и дорого продают, то есть проделывают с ним совершенно нереволюционные, антиреволюционные манипуляции, обуржуазивая его, обезопасивая, убивая. Русская революция и последующий режим довольно быстро отвернулись от своего авангарда, предпочтя более конвенциональную смесь из наработанных старым порядком художественных практик и (с каждым годом все более идиотических) новых лозунгов. Только один боец не поддался сей революционной мещанизации; одиночка Хлебников вел войну с устоявшимся порядком вещей индивидуально, ускользая от мира, подрывая основы персонально, расплачиваясь здоровьем и, в конце концов, жизнью. Своей.
Итак, одиночка. Только он может, не поморщившись и без колебаний, открыть тотальную войну против основ, не требуя ничего, только подрывая, ставя под сомнение вопрос, удар. Что может сделать один человек? Все. Но первым делом он должен поставить под сомнение самого себя как социальный продукт, как политическое животное, как результат культурной и генетической истории, «я» как таковое. Не освободиться, не уйти от этих контекстов (древние греки назвали бы их совокупность «судьбой»), а именно «поставить под сомнение», посмотреть со стороны, оставаясь одновременно внутри и снаружи так называемого «себя». В таком случае «я» тотального революционера-одиночки есть совокупность социальных функций, детерминистских следов и телеологических фантазмов; отрефлексировав их как таковые, не то чтобы освобождаешься, нет, конечно, но отстраняешься. То, что отстраняется, и есть летучее «я» истинного бунтаря, оно условно и мимолетно, оно состоит из набора отдельных, не связанных между собой актов индивидуального бунта, которые не объяснить никакими «объективными» причинами и которые не исходят ни из какого целеполагания, ничего не требуют, в конце концов, ни на что не претендуют. Оттого невозможно сказать, победил ли такой революционер или потерпел поражение, состоялся ли подрыв основ или они как ни в чем не бывало несут на себе миропорядок. На первый взгляд тут господствует полный произвол, хаотичный набор дхарм, ничего больше, но не надо заблуждаться. «Подрыв основ» – не подрыв железнодорожного моста партизанами, это не единичный акт, а бесконечный процесс, беспричинный, бесцельный, находящий оправдание в самом себе, нуждайся он вообще в оправданиях. Победил ли Хлебников или проиграл? Какая разница (в том числе и для него самого)?
Итак, революционер-индивидуалист. Где же он строит свои одинокие баррикады? Какие мостовые разбирает на ментальные булыжники? Только городские, иных мостовых не бывает, как известно. «Город» есть воплощение и феномен стопроцентной концентрации столетиями господствующего порядка вещей; он цель его и он же средство, проклятие и акмэ. Все традиционные революции начинались в городе, единственная настоящая, неслыханная революция начинается, происходит и совершается только здесь – где, как гласит ситуационистский лозунг парижского шестьдесят восьмого, «под мостовой – пляж!» Нигде в мире соотношение слов и вещей, западная эпистема, состоящая из сменяющихся исторических эпистем, так не оттиснута, как в городе; собственно, сам город состоит из этой эпистемы, а не из камня, бетона, людей и продуктов их жизнеобеспечения и жизнедеятельности. Для города наш мир существует – и из-за него. Оттого подрывать основы имеет смысл только здесь; не просто «использовать городские ландшафты» для революции (баррикады, демонстрации, уличные бои) и даже не перестраивать города, исходя из целей и задач революции, а (данке шён, герр Гегель) «снимать» проблему города как воплощения миропорядка. Причем делать это, не тронув ни одного камня, не разбив ни одного стекла, не построив ни одного дома будущего. Главной и единственной подрывной тактикой и стратегией революционера-одиночки становится простое перемещение по городу.
Казалось бы, чего проще: набросить куртку, закинуть за плечо рюкзак, выйти из дома – и вот она, революция. На самом деле все гораздо сложнее. Прежде всего, ты должен знать, куда ты выходишь; именно знать. Характер этого знания странен, летуч, почти неуловим. Здесь и история, и социология, и беллетристика, и экономика, и запахология, и гастрономия, и, конечно же, эротика. Краеведам, буржуазным путешественникам с культурными потугами, скромным интеллигентам, открывающим мир, акулам шопинга и алкогольным аргонавтам не беспокоиться. Отрывочный характер этого знания не исключает его глубины и, главное, интенсивности. Это не «сведения», не «система представлений», не, прости Господи, «лирическая волна». Это нечто схожее с тем, как зверь ориентируется в джунглях, причем окажись он в других джунглях, он и там найдет путь и смысл. В таком контексте город предстает нам, скорее, как Природа, нежели Культура, – точнее, как Культура, в силу своей древности, своей кажущейся (может быть, просто истинной? чего уж там) онтологичности играющая роль Природы, ставшая ею. Ибо что для современного человека Природа, как не новейший идеологический концепт, порожденный утонченной (и истонченной) городской Культурой? Все, абсолютно все в наше время социально (культурно) обусловлено: пол, болезнь и смерть, раса, все. Человек разросся до пределов Вселенной, ничто в ней не существует без него, помимо него; гуманизм, антропоцентризм достиг своего предела: на рубеже 2011 и 2012 годов «Би-би-си» среди портретов «женщин года» поместила фото панды (уж не знаю, как сказать: «пандихи»?). Сие не есть оскорбление экс-«второго пола», это констатация того, что панды, комары, кобры и киты давно уже стали человекообразными, стали людьми. Культурный некоммерческий европейский телеканал перемежает в сетке вещания документальные фильмы об индейских племенах с документальными картинами «дикой природы», рассказы об истории Столетней войны с рассказами об истории движения континентов в невообразимой древности; это одно и то же, это Культура, поглотившая Природу, ставшая ею. Столицей новой всеобщей империи Культуры стал Город; оттого подлинное знание о нем носит отчасти инстинктивный, отприродный характер, не теряя при этом ни точности, ни четкости, ни даже объективности. Таким знанием должен обладать новейший подрыватель основ, отправляющийся прямо сейчас в путь. Он вот-вот захлопнет за собой дверь.