Александр Генис - Космополит. Географические фантазии
Горные городки, как лысеющие мужчины, всегда помнят о том, как они выглядят сверху. Архипелаг приземистых шале сползает к вертикали церкви, которую венчает луковичный, как и в русских храмах, купол — неизбежная дань снегу, способному проломить менее остроумную крышу. Завершает церковь, однако, не крест, а флюгер. Не спасая от бед, он хотя бы указывает, откуда их ждать, ибо в этих краях погода то ли заменяет религию, то ли является ею.
В горах погода так капризна, что хоровод снежных туч, облаков и туманов заставляет сменить оптику, перейдя с фотографии на кино. Иной — нечеловеческий — ритм здешних перемен открывает и другую метафизическую перспективу. Там, где кончается зона земледелия, там, куда не добирается скотоводство, там, где нечего делать и грибникам, начинается божья делянка — тут нельзя жить, но можно молиться.
Показывая нам горы в убыстренной съемке, атмосфера силится сказать нечто такое, чего мы не слышали внизу. При этом само сочетание незыблемой монументальности гор с бесконечным волнением их воздушной оболочки — дружеская подсказка. Грациозный танец неподвижного с эфемерным заманивает нас в бесконечную метаморфозу. Игра постоянного с переменным мешает нарисовать портрет гор — они, как и мы, почти никогда не бывают равны самим себе.
Сидя на берегу, я караулил обещанные открытками виды. Но вместо них меня, как сумасшедшего, окружали ватные стены. Бестелесность делает туман вещью для глаза. Отказывая нам в зрении, он вынуждает полагаться на внутреннее знание. Целый день карабкаясь в горы, я точно знал, что они тут есть, но убедиться в этом мне не давала погода. Даже когда ветер открывал в стене форточку, сквозь нее виднелся такой маленький фрагмент, что по нему никак нельзя было представить себе целого. Горы живут в строгом порядке и никогда не путаются, как, скажем, волосы. Но выглянувший в серый просвет обломок головоломки, твердо зная свое место в общем устройстве, не выдавал его посторонним. «Истина, — утешал я себя, — откроется сама, когда мы будем к ней готовы. Наше дело — найти себе место и ждать».
Вместо истины, однако, с неба стали падать снежинки, ничуть не уступающие тем, что вырезали накануне зимних каникул.
Снег — единственное, что считает своим русская муза, когда попадает в горы. Восхищаясь ими, она строит пейзаж в расчете на равнинных жителей. Так у Пушкина кавказские вершины рифмуются с той государственной пирамидой, что заменяет горы плоской державе:
Великолепные картины!Престолы вечные снегов,Очам казались их вершиныНедвижной цепью облаков.И в их кругу колосс двуглавый,В венце блистая ледяном,Эльбрус огромный, величавыйБелел на небе голубом.
Двуглавый, как императорский орел, Эльбрус, восседающий на небесном престоле, как Саваоф, пародирует казенное триединство русской монархии: самодержавие, православие, инородность. Даже «ледяной венец», которым Пушкин завершил картину, обладает царской статью: лед — это горная вода, вознесшаяся с земли до неба.
Чтобы вернуть ее обратно, понадобился Лермонтов: «Долина, — писал он о том же Кавказе, — была завалена снеговыми сугробами, напоминавшими довольно живо Саратов, Тамбов и прочие милые места нашего отечества».
Курсив выражает неодобрение автора ландшафту, лишенному экзотической раскраски. Попав в чужую страну, русский глаз жаждет цвета, которого ему не хватает на родине. Вот почему лермонтовский Кавказ часто пестрее сарафана: скалы — «красноватые», плющ — «зеленый», обрывы — «желтые», плюс — «золотая бахрома снегов», «черное ущелье» и «речки серебряная нить». Но белый цвет все равно подчиняет себе тропическое раздолье. Черное предшествует цвету, белое наследует ему. Сложив радугу, как подзорную трубу, белое держит ее под мышкой. Проглотив палитру, белый цвет становится светом.
Любоваться им мне помешал возникший из тумана японский турист с неизбежным, но бесполезным фотоаппаратом. Не замечая меня, он по-своему праздновал пребывание в горах. Низко кланяясь невидимым вершинам, японец звонко хлопал в ладоши, приветствуя обитающих здесь духов.
Сжившиеся с безлюдьем, горные боги ни на кого не похожи. Лишенные звериных черт и людского облика, они носятся между мертвыми вершинами, одушевляя своей ветреной пляской бездушный ландшафт. Им нет дела до грехов и благодеяний. Помощи от них дождаться труднее, чем беды. Занятые собой, они позволяют нам со стороны любоваться игрой их непомерных сил. Благочестиво взирая на это зрелище, люди учатся торжественной бесцельности превращений, в череду которых готовятся вступить. Горные боги безжалостны и красивы. Умирать с ними легче, чем жить.
Уроженцы иного ландшафта, мы предпочитаем чужим богам своих. Если горные духи облюбовали снега и скалы, то наши живут поближе к воде. Эти — речные — боги много пьют, ходят в тельняшках и невразумительно бормочут что-то умилительное. Их легко спутать с Митьками.
Если горные духи не похожи на людей, то речные от них не отличаются. Беззлобные и беззаботные, они, как болото, готовы всех сравнять с собой. Топя в своей доброй простоте все, что высовывается, они ничуть не уступают в могуществе горным духам.
Не силой, говорили римляне, а частым падением точит вода камень, чтобы извести горы в песок, в безмятежную отмель, из которой торчат русые головки остывающих в речной воде бутылок. Эта мысль помогла мне вернуться засветло.
Малые голландцы
Под утро, когда по дороге из Лонг-Айленда в Нью-Джерси зимнее солнце лениво вползает в окно, сны становятся полупрозрачными, но их легче запомнить. Теперь, однако, я не слишком стараюсь. Это раньше я не ложился спать без карандаша и бумаги, зная, что только так можно ухватить за пуговицу сон, таящий, словно сахар в чае. Тогда мне казалось, что ночью я знаю больше, чем днем, пока не выяснилось, что в моих снах смысла было столько же, сколько в яви.
Но этот сон стоило запомнить уже потому, что пир шел прямо в городском сквере. Над веселой толпой висел гигантский экран, на котором беззвучно разевали рты «Битлз». Среди гостей было много полногрудых девиц, включая знакомых. Официанты разносили рыбу, пирожные, клубнику. В бокалах плескался коньяк, в горшках росли ландыши. Цветы, однако, не пахли, спиртное не пьянило, и ничего не удавалось попробовать. «Загробное царство, — привычно подумал я, но, окончательно проснувшись, переправил толкование, — музей».
Хорошо, если бы оказалось, что это одно и то же, ибо в музеях я готов скоротать вечность.