Мариэтта Шагинян - Зарубежные письма
В билете для пропуска был обозначен срок чтения. Как я заметила, мужчины, главным образом вахтеры, не были очень придирчивы. Уж не помню, как вычеркивались или отмечались в Париже отработанные дни, но это но всякий раз делалось, оставались как бы «неиспользованные» талоны, срок удлинялся, — да в вообще совсем не трудно было продлить его в дирекции даже иностранцу. Женщины на всех библиотечных постах были аккуратней в соблюдении правил. Когда из парижской Национальной я попала в итальянские библиотеки, нельзя было не заметить огромного преобладания среди библиотечных служащих, на всех постах — до директора включительно, — женщин. В Италии почти все, с кем я имела дело, были «докторами» — доктор такая-то, доктор такая-то. Фактически это еще не было научным званием, потому что все кончающие западные университеты выходят оттуда со степенью доктора — доктора вообще, — как у нас в России все мы, до революции, получали при окончании наших университетов званье кандидата; а первой действительно научной степенью, которую следовало защитить, была магистерская. В Европе, во всяком случае во Франции, научная степень доктора как ученое звание пишется не одним словом «доктор», а тремя словами («docteur ès sciences»). Но все же я первое время удивлялась обилию докторесс в Италии. Мне импонировало такое большое количество работников женского пола в области высокоинтеллектуального труда, особенно — во главе библиотек, на посту директоров. И сколько их, любезных и милых, запомнилось мне — всякий раз на фоне особого мира Италии, особого города, имеющего не только свой городской облик, но и свой цвет, окраску зданий, архитектурные комплексы в природу, как бы вписывающую данный город в свой собственный пейзаж.
Началась моя работа в Италии совсем необычно. Венеция. Сейчас в Венецию едут с деловой целью, пожалуй, только на знаменитый кинофестиваль. И времени у них в обрез, и дел много, и от нужных бесед не откажешься. А все-таки трудно себе представить, чтоб иностранные артисты, операторы, кинорежиссеры, приехав в Венецию, не постарались увидеть самое Венецию. Но у меня получилось так, что я сразу влезла в свои оглобли, как местный трудящийся люд, и мне просто не оставалось никакого интереса к самой Венеции, как если б я жила в ней с первого дня моего рождения. Ритм трудового дня, и особенно в позднюю осень, тесно связан с материальным восприятием времени. Для того, кто многие часы трудится в закрытом помещении, как-то исключительно остро ощущается переход времени от света к сумеркам, всегда связанный или с дорогой на работу, или с выходом после работы на воздух. Только очень большое искусство может передать эти переходы из одного времени (утро) до другого (сумерки) не через психологию или развитие действия, а через отдельную от вас, большей частью совсем незаметную жизнь солнца, неба, воздуха. Но кроме искусства, создающего на своих вершинах в одних красочных мгновениях то, что часами переходит из одного состояния в другое, — простой, ежедневно трудящийся человек невольно замечает и запоминает, иногда — бессознательно, складывая в котомку своей памяти. Я говорю сейчас о том, что пережила сама.
Было еще очень раннее утро, когда я выходила из своего маленького, грязноватого венецианского отеля, из узкой улички на площадь Сан-Марко. Меня будил равномерный хруст воды под веслами, — это гондольеры, единственные настоящие гондольеры, еще уцелевшие в Венеции для черной работы («чистая» работа перешла к моторным трамвайчикам, бороздившим большие каналы и залив), — они перевозили в отели и рестораны сырую провизию по грязным, тыловым, цвета сизой жести, канальчикам между глухими стенами зданий. Моя дешевая комната единственным своим окном выходила на такой канал. Я торопливо одевалась и, не глядя ни направо, ни налево, с неизменной тетрадкой спешила к знакомому причалу на набережной, где останавливался водный трамвай. Там уже стояли такие же, как я, рабочие люди с красными от холода носами и с перламутровым отблеском поздней, прикрытой редкими облаками, зари на щеках. Заря эта «кусалась», так по-ноябрьски холодно было в этой царице Адриатики. Мы стояли на борту и притопывали ногами, чтоб согреть их, а пароходик быстро, по-собачьи, бежал к отдаленному острову Сан-Джорджо. На этом острове находилось нужное для моей работы учрежденье, Фондационе Чини, с библиотекой, где хранилось так называемое «собрание Роланди», собрание старых оперных либретто восемнадцатого века. Пока совершался мой переезд, я думала, — какое наслажденье представлять себе материал своей работы, когда есть для этого свободное время! Думала о том, как ошибаются естественники и физико-математики, воображая себя единственными эмпириками, исходящими из опыта, экспериментов, накопления фактов, — а нас, гуманитариев, считая пустыми теоретиками, исходящими из пустых общих положений, ни на каких экспериментах в своей воздушной теории не основанных. Я как бы говорила самой себе: ну а старые либретто — это не эксперимент, не накопление фактов? Вообще вся наша большая работа, — моя, например, воскрешающая образ малоизвестного чешского музыканта, Йозефа (Джузеппе — в Италии) Мысливечка, — разве это не цепь накоплений и опытов, прежде чем обобщить? Кому нужны старые, покрытые пылью веков, ставшие от старости ломкими, как мертвые кости, либретто, лежащие без движенья два столетия? А вот нужны, нужны, не меньше, чем мушиные крылья или лягушечьи нервы для физиолога, для биолога, — и делать я с ними буду то, что и они, в своей мнимо уникальной экспериментальности, делают. Для того чтоб понять и обсудить одно-единственное нужное мне либретто одной из опер Мысливечка — я заказываю сотни других либретто и все их внимательно читаю; и конспектирую многие факты, самые неожиданные, самые разные. Например, тот факт, что все они играли в свое время роль наших «программ» — перечисляли, вместе с действующими в опере лицами, имена их исполнителей, певцов и певиц; тот факт, что большая часть оперных текстов принадлежала «королевскому поэту» того времени, писавшему под величественным псевдонимом Метастазио; тот факт, что на один и тот же его текст писали несколько разных композиторов, иногда в одно и то же время; тот факт, что тексты эти были преимущественно исторические, а не выдуманные; и для доказательства такого историзма в конце каждого изложенья содержания оперы стояли ссылки на уважаемые источники — Геродота, Плутарха, Тита Ливия и других, при этом с указанием названья труда, главы, страницы… совсем, как в диссертации… А мы-то! Мы, зрители, даже у Шекспира, в его сказочных вещах, не подозревали документальной основы итальянских хроник… Но дальше, дальше с фактами. Разве не факт, что в либретто, на месте исполнителей женских ролей, стояли мужские фамилии с обозначеньем «сопранист»? Это были кастраты с ангельскими голосами, — и вам странно было представить себе некоторых певцов, друзей Мысливечка, героев романов с певицами, например с Катариной Гариэлли, — кастратами.