Михаил Рощин - Полоса
Я уже почти догадался, почти понял: это что-то т а м случилось, где происходит самое главное, — это не зря весь апрель был такой, и май, и год, и салюты чуть не каждый день, — война кончается, братцы, подыхает эта война, и мы победили… Зал опустел вмиг, и я понесся вниз по лестнице и все еще боялся натолкнуться на взрослых, но пустое здание уже звучало смелыми голосами, открывались двери, кто-то громко смеялся, чего не слыхивали обычно в этих коридорах. А я был в пальто, в одной руке шапка, в другой банный сверток со стираными трусами и носками, надо бы, как я делал обычно, пробраться к машине, спрятаться там на заднем сиденье — пусть поворчит Василь Тихоныч, пусть отец скажет потом: «Это что еще за штуки? Ты знаешь, который час? Чтоб я этого больше не видел!..» — и я промолчу, мы поедем, и все обойдется.
Вот и теперь вроде бы надо было скрыться, но я не мог. И я шел по одному коридору, по другому, на меня не обращали внимания, перебегая из двери в дверь, кто со смехом, кто со слезами. А потом я увидел отца в группе других мужчин, в коридоре, перед раскрытыми в чей-то важный кабинет дверями, — они стояли группой человек в десять, курили, говорили громко, кто-то шел туда, оттуда. И кто-то показал, наверное, отцу на меня, он повернулся — лицо у него было полно свободы и смеха, и я уже не боялся. И в самом деле он сам побежал почти ко мне и схватил на руки, оторвал от пола: «Мишка! Мишка! Победа!.. Победа!..»
И ничего, что ночь, что суровый коридор, что все взрослые, а ты один малыш, — нет, все можно, товарищи, все можно, победа!..
И мы едем потом ночью по мокрой от дождя Москве, я сижу у отца под боком, прижавшись, на переднем сиденье, он все что-то говорит, говорит, не может уняться, уже не ночь, а почти рассвет, щетки мотаются по стеклу, лужи блестят уже оловянно, он все что-то хочет внушить мне, втолковать, все хочет, чтобы я понял, чтобы я запомнил, — ему, должно быть, кажется, что я не понимаю, не запомню, не перейму то, что хочет он, чтобы я перенял…
Ну вот и все. Потом мы опять с сыном пылесосим книги, заканчиваем нашу уборку, умываемся и одеваемся, Я складываю драгоценные наши газеты в новую, пластиковую, уже вполне современную и симпатичную папку и говорю сыну:
— Видишь, куда я их кладу? Запомнишь?
И он кивает небрежно, он насвистывает, он дает понять: мол, все ясно, старик, не нажимай больше, я понял. Он кидает маленький мячик в стенку и ловко ловит его. Ну что я волнуюсь, в самом деле. Запомнит.
Бессмертие Чехова
…Закат, майские тучи, мокрая после ливня трава. Мы рулим своей огромной и послушной машиной по блестящим дорожкам, все густо прилипли к окнам, а снаружи — ни души, буквально ни души на всем огромном пространстве аэрополя, вплоть до гигантского колизея аэровокзала де Голль, — только самолеты и ярко разноцветные, умытые дождем машины и механизмы, в которых тоже не видно водителей, и потому кажется, что это роботы. Ощущение, что прибыли на другую, безлюдную планету, только трава и облака похожи. Суббота.
«Мы» — это группа писателей-туристов из Москвы, почти никто не бывал во Франции прежде, а я был очень давно и сразу отмечаю новое: и самый этот аэропорт, и низкие коробки новых построек «Ситроена» и «Рено» по дороге к городу, и чистое, ухоженное шоссе, украшенное горящими в сумерках указателями, — если бы шоссе со всеми его развилками поставить вверх, как новогоднюю елку, оно бы оказалось и нарядно, как елка. И ночуем мы в «нуово-отеле» в чистеньком городе-спутнике, тоже безлюдном и новом, и утром птицы поют незнакомо, и из окна, со второго этажа, видна на зеленой лужайке двора одинокая цветущая вишня — такая аккуратная, что кажется искусственной. (Но мысли или напоминания о Чехове, о «Вишневом саде» еще нет и в помине).
Потом мы увидим еще много нового: дорог, построек, отелей, театральных зданий, нас повезут в Ла Дюфанс, маленький парижский Манхаттен, новый город в старом, где было приказано строить дома так, чтобы не оказалось двух одинаковых, и теперь здесь есть небоскребы круглые, как трубы, или ступенчатые — пирамидами, или развернутые книгой, с круглыми и треугольными окнами, синие, розовые, зеленые. Веселый и причудливый квартал, словно выстроенный не взрослыми, а детьми из разноцветных кубиков, для забавы. Но не думаю, чтобы в нем людям жилось по-другому, нежели в старом Париже.
Потом мы увидим еще и центр Помпиду, Бобур, музей современного искусства, тоже забаву и диковинку, о котором так много писали, — это дворец из бетона и стекла, опутанный трубами собственных коммуникаций, вынесенных изнутри дома наружу: голубые трубы — воздух, синие — вода, желтые — электроэнергия и так далее. Все равно как если бы все наши жилы и сосуды взяли и пустили поверх кожи… О Бобуре судачат и насмешничают и по сей день, но народ валит валом, и, говорят, его посещает больше людей, чем все музеи Парижа, вместе взятые. Смотришь и думаешь: его называют домом XXI века, как сто лет назад символом нового века называли Эйфелеву башню. Башню тоже все осуждали, смеялись, и триста виднейших деятелей культуры писали петицию против ее строительства. Но башня победила, подавила собою все предрассудки и всех оппонентов и даже стала символом города. Все так, но я думаю, что это произошло потому, что пришла она в Париж все же не из будущего, а из с в о е г о времени. Сегодня, сто лет спустя, она выглядит вполне старомодной, точно старинная иллюстрация к Жюлю Верну. Во всяком случае, сегодняшние башни совсем другие, а Эйфелева осталась памятником п р е д с т а в л е н и я о будущем. Должно быть, и Бобур через сто лет покажется старомоден, и жизнь усмехнется над «домом XXI века». (Я пророчествую, что к концу XXI века каждая семья захочет жить на природе в отдельном домике).
В музее народ движется по эскалаторам с этажа на этаж, смотрит стоя фильмы сразу на трех экранах, в залах в основном Кандинский, Ларионов, Шагал, Архипенко, Гончарова, Пикассо, Брак, Дали, Утрилло — то есть все те художники, которыми был начат век и которые теперь ближе к Эйфелевой башне, чем к нам. Конструктивизм, кубизм, сюрреализм быстро переходят (если не сказать вырождаются) в абстракцию, и в последнем зале экспозиции так и хочется повесить гигантский знак вопроса с многоточием: что дальше?..
Вокруг искусственного Бобура шумит естественная жизнь. На площади перед ним — это стало уже традицией — идет охмуреж туристов: продаются сувениры, составляются гороскопы, выступают самодеятельные и профессиональные артисты, кто во что горазд: показывают фокусы, глотают огонь, тасуют картишки, поют и пляшут. Сквозь стеклянную стену, примерно с высоты четвертого этажа, повернувшись спиной к залу абстрактной скульптуры, гляжу то на паяца с ключом в спине, которого другой заводит, как игрушку (боже, какой старый номер!), то на гиганта-негра с голубым херувимом на плечах — акробатически-эротический этюд, то на оркестрик, где один музыкант играет, например, на унитазе. Шоколадный йог то и дело вскакивает со своих гвоздей, нервно плюет и кричит прямо в лицо полукругом стоящей публике, что он не намерен страдать из-за каких-то восьми вонючих франков, которые накидали ему в тарелочку.