Борис Горбатов - Обыкновенная Арктика
Начались схватки. С Огуречной Земли теперь летели радиограмма за радиограммой. Доктор кратко сообщал о состоянии роженицы, о том, как проходят схватки, а муж роженицы от себя прибавлял: «Ужасно мучится… ох, как это ужасно! Кричит криком… нечеловечески… Что делать? Что делать, доктор? Как она мучится, бедная! Сделайте что-нибудь. Я не вынесу этих криков!»
И казалось: и здесь, у репродуктора, слышны были нечеловеческие стоны рожавшей женщины. Сергей Матвеич оглянулся и увидел бледное лицо парторга, стиснувшего зубами свою трубку.
— Ну, а вы что? Вы что, батенька? Что с вами? Ведь не ваша же жена рожает.
— Это верно, — слабо улыбнулся парторг, — не моя. Но ведь и женщина и ребенок, как бы вам сказать… наши.
Сергей Матвеич смутился и рассердился на себя за свой дурацкий вопрос, за то, что не понял чувств парторга и, может быть, обидел его. Но некогда, некогда было думать об этом.
— Следите за сердцебиением ребенка!
…Уже три часа прошло. Три часа назад он сел к аппарату и сейчас чувствовал себя необычайно уставшим, измученным, словно вымолоченным. Скоро ли, скоро ли это все кончится, эти необыкновенные роды по радио?
И вдруг он услышал, как радист вскрикнул, радостно ликуя:
— Сын! Сын! Вот! Сын! — Он протянул Сергею Матвеичу радиограмму, и тот прочел:
«Доктор, товарищи, родные! У меня родился сын, сын, мальчик. Спасибо, спасибо вам всем за все! Сергей Матвеич! Спасибо, спасибо вам, родной вы человек. Спасибо!»
Со всех сторон тянулись к Сергею Матвеичу руки. Горячие, дружеские, взволнованные. Его поздравляли, им восхищались, его благодарили. Парторг долго тряс ему руку и улыбался, приговаривая:
— Ах, Сергей Матвеич!.. Ну и человечище вы! Ну и чудесно!.. И поздравляю… Вы действовали, как… как… как большевик, Сергей Матвеич!
А он сидел, растерявшийся и сразу обмякший; смотрел, ничего не понимая; читал радиограмму и не понимал ее; слушал поздравления и не понимал их. Он растерялся. Хирург, он потерял спокойствие.
Вдруг представилась ему в новом, неожиданном свете вся его жизнь, и сам он, и его профессия, и студенческие мечты, и все, что он делал, делает и может сделать.
Неужто это он вчера мечтал о спокойной старости, о домике — как бишь, батенька: с настурциями и ночной фиалкой под окном?
1937ДРУЖБА
Когда все корабли отплыли, все самолеты улетели, а на бухту, скованную льдом, пал первый зимний пушистый снег, в арктическом эфире наступила тишина и порядок, радисты облегченно вздохнули, а Степан Тимофеич, впервые за три месяца, взглянул в зеркало. И обомлел.
— Рыжая… — изумленно пробормотал он и придвинул зеркальце к самому носу.
Сомнений не было: борода была рыжей.
В горячие дни арктической навигации Степану Тимофеичу некогда было ни бриться, ни смотреться в зеркало. Как и все радисты узла, он дневал и ночевал на радиостанции, а между вахтами спал в аккумуляторной, скорчившись на узкой скамейке, подложив форменную тужурку под голову. Через несколько часов его уже будили; он окунал голову в пожарную бочку со студеной тундровой водой, фыркал, как морж, обтирал усы и заступал на вахту.
У него был «тяжелый» стол, стол № 3 — связь с судами.
По Северному морскому пути в это лето сновало великое множество судов: ледоколы, пароходы, теплоходы, лесовозы, гидрографические скорлупки, буксиры с караванами баржей и лихтеров, зверобойные боты, шхуны, экспедиционные суда.
У всех у них были радиостанции, у всех скопилась корреспонденция, деловая и частная, всем нужны были метеосводки, прогнозы погоды, всем немедленно требовалась связь с материком, все нервничали, торопились, злились и злость свою обрушивали на Степана Тимофеича — единственное ухо, которое их слушало.
Им были отведены короткие сроки, недостаточные по мнению судовых радистов, скучающих в своих рубках, и они контрабандой пытались всучить Степану Тимофеичу все.
«Маруся, Маруся! — настойчиво выстукивал радист с гидрографического бота пылкую телеграмму второго помощника. — Шлю арктический привет и горячий поцелуй, которого не охладят льды, окружившие…»
— Да пойди ты к черту со своей Марусей! — взрывался Степан Тимофеич. — Деловые есть? Нету? Тогда куырыкс[5].
Но судовые радисты не унимались. То был народ характерный, своенравный, и Степану Тимофеичу с ними было много беды. Особенно бесновались радисты иностранных лесовозов. Пустячная льдинка, забелевшая где-нибудь далеко на горизонте, приводила их капитанов в неописуемую панику: они требовали немедленной, срочной, экстренной присылки ледокола и отправляли радиограмму за радиограммой.
С иностранцами надо было быть сугубо вежливыми — дипломатия, честь рации, и Степан Тимофеич, стиснув зубы, покорно принимал панические радиограммы и только плечами пожимал в ярости.
— Ничего не поделаешь! Не русский народ, не рисковый, ко льдам непривычный.
А тут опять из эфира лезло в уши… точка, тире, точка, тире… «Маруся, помню, люблю тебя на семидесятом градусе северной широты».
Но совсем особый, ни с чем не сравнимый гвалт поднимали суда, столпившиеся поблизости на рейде. Их «пикалки» были оглушительны, суда перебивали друг друга, все звали Степана Тимофеича, все что-то выстукивали ему, и вся эта какофония звуков, визг, писк, свист, дикая кутерьма, в которой не было ни смысла, ни лада, врывалась в бедное ухо Тимофеича.
Он в ярости бросал наушники на стол и кричал диспетчеру:
— Не могу я, Емельяныч! Как хотите… форменный аврал! Сбесились, что ли? Дай им милиционера.
Невозмутимый Емельяныч включал «радиомилиционера». Тот немедленно, но вежливо заглушал своими мощными звуками все рации и произносил насмешливым голосом диспетчера:
— Алло! Соблюдайте в эфире правила уличного движения. Не все сразу. Ледокол «Садко», вы имеете слово. Вас слушаем на волне… Кончили? Слово имеет «Хронометр». Волна…
Но теперь все это кончилось: все корабли отплыли, все самолеты улетели! И Степан Тимофеич смотрел в зеркало на свою неожиданно рыжую бороду.
«Ну разбойник! Ну чистый бандит! Главное дело: рыжая. Почему рыжая? Где в этом сообразность? Вот тебе и зепете!»
Он долго оглаживал, охорашивал нежданное украшение своего лица и в конце концов пришел к выводу, что совсем у него не разбойничий вид, а даже, напротив, этакий героический… Морской волк. Старый полярник.
Успокоившись, он подбрил щеки, расчесал бороду, подкрутил усы, подмигнул себе в зеркале и направился в кают-компанию.
На следующий день он был уже на новой вахте. Его определили на старую рацию — на «курорт», как пошутил диспетчер.