Анатолий Марченко - Звездочеты
Едва Колька произнес эти слова, как кто-то громко, почти истерически, всхлипнул. Максим первый понял, что это Витька. И верно: уронив голову на скрещенные руки, он, подавив предательский всхлип, теперь уже трясся в беззвучном плаче. Его поношенная сатиновая курточка тоже тряслась, вырисовывая худые плечи и согнутую колесом спину.
Максим встал и тихо подошел к нему, будто боялся испугать. Обняв его за плечи, он почувствовал, как гулко и судорожно стучит сердце мальчика и как худое, щупленькое тело бьет судорожная дрожь. Максим присел рядом на свободное место и негромко спросил, чувствуя нелепость и несвоевременность вопроса:
— Что же ты плачешь, Витя?
Мальчик не отвечал, тщетно пытаясь унять дрожь и справиться с душившим его плачем.
«Неужто гибель спартанцев так повлияла? — удивился Максим. — Никогда не думал, что этот маленький ботаник такой впечатлительный».
— Успокойся, Витя, — как можно сдержаннее, чтобы еще сильнее не разжалобить мальчика, попросил Максим. — Успокойся и скажи, почему ты плачешь. А если хочешь, то и не говори…
Витька вдруг резко, будто во всем, что с ним произошло, был виноват учитель, оторвался от парты и внятно — каждое слово раздельно — сказал:
— Вчера мама похоронку получила… Отца убили… Под Орлом…
Такой судорожной, взрывной тишины еще не было в этом классе. Раечка закрыла глаза пухлыми ладошками. Послышался чей-то приглушенный вздох.
— Понимаю, — Максим не узнал своего голоса, — понимаю, Витя…
Он мучительно искал слова, которые хоть чуточку могли бы сейчас утешить Витьку Ивановского, и с ужасом сознавал, что таких слов нет и не может быть. И кто знает, сколько бы они молчали — и настороженный класс, и потрясенный словами Витьки учитель, — если бы вдруг не раздался удивительно обычный, будто в классе ничего не стряслось, деловой голос Кольки Бойцова:
— Так персы заняли Среднюю Грецию. Ксеркс сжег Фермопилы, и афиняне с горечью в сердце смотрели, как пылал их город. А потом была знаменитая Саламинская битва, в которой афиняне должны были или победить, или умереть. Но они не хотели попасть в рабство и устремились на врага. Персидский флот был разгромлен. Тридцать лет боролись греки за свое освобождение. Персидский царь вынужден был заключить мир и признать независимость греческих городов…
Колька умолк и оглядел класс суровым профессорским взглядом. Витька уже унял слезы и, смущенный, боялся смотреть на учителя.
Максим встал и тяжелой неровной походкой вернулся к столу. Он знал, что не сможет сейчас рассказывать материал по новой теме. Боясь, что слезы вот-вот предательски выступят у него на глазах, он негромко произнес после долгого молчания:
— Ребята, почтим память защитника нашей родной земли капитана Ивана Федоровича Ивановского… Вечная ему слава.
Класс встал — одновременно и неслышно. Никто не громыхнул, как обычно, крышкой парты… И все стояли так недвижимо и сурово, пока не прозвенел звонок.
«А этот Бойцов… — вдруг подумал Максим, удивляясь, почему он именно сейчас вспоминает о Бойцове. — Ведь из него, чего доброго, отменный специалист получится чужие слова повторять целиком, не переваривая. Вот так — кавычки мысленно отбросить — и вперед! Буква в букву…»
На следующий день Максим записался в народное ополчение. Ученики гурьбой провожали его до выхода из школы. Витька протиснулся к нему и смущенно спросил:
— Максим Леонидович, может, ошибка? Может, папа и не погиб? Соседка говорит, бывает такое… Может, вы его встретите. Мама очень просила… Так вы сообщите…
— Обязательно сообщу, Витя, — как тогда, в классе, обнял его за плечи Максим.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Когда Петр уговаривал Фаину пойти к Макухину и упросить его как можно скорей вызвать к себе на инструктаж, дело было не только в том, что он, Петр, мог опоздать на самолет — он все равно уже опоздал. — а в том, что ему хотелось еще разок заскочить к себе на дачу и попрощаться с Катей так, как и положено прощаться перед дальней и полной неизвестности дорогой.
И потому, едва Макухин отпустил его, Петр в знак благодарности чмокнул Фаину в щеку, вихрем пронесся по ступенькам на первый этаж и, догнав уже тронувшийся, с места трамвай, уцепился за поручень и вскочил на подножку вагона.
Через пятнадцать минут он был на Белорусском вокзале и едва не взвизгнул от радости: будто именно для него у перрона стояла электричка, которая останавливалась в Немчиновке. Электричка была переполнена, среди пассажиров преобладали военные. И хотя в вагоне было тесно от сгрудившихся в проходе людей, не слышалось ни оживленных разговоров, ни смеха. Хмурая, настороженная сосредоточенность была написана на всех лицах, какими бы разными они ни казались. И еще одно чувство никому не удавалось скрыть от других — чувство ожидания. Каждое оброненное, порой случайное слово подхватывалось с жадностью, если оно несло в себе хоть капельку информации.
До Немчиновки электричка тянулась необычно долго, и Петр, прижавшись к скрипящей стенке тамбура, курил, затягиваясь дымом с таким наслаждением, словно это была самая последняя папироса в его жизни.
С того дня, как началась война, Петр мечтал о поездке на фронт, но его все не посылали и не посылали — Макухин в первую очередь давал командировки холостякам. Но война, по всему было видно, затягивалась, и очень скоро семьи стали не приниматься в расчет. Макухин не торопился посылать на фронт Петра еще и потому, что он очень напоминал ему сына — и характером, и даже своей внешностью. Но Петр, естественно, этого не знал и частенько ворчал в кулуарах, называя Макухина узурпатором и ретроградом.
— Любимчики у него, — щетинился Петр. — Сынки и пасынки…
Себя он, разумеется, причислял к пасынкам.
Наконец Макухин сдался — по той простой причине, что посылать стало некого. Митя Шаповалов, первым отправившийся на фронт, погиб под бомбежкой, едва их эшелон миновал Оршу; трое корреспондентов, посланные вскоре вслед за ним, попали в окружение, успев прислать лишь одну корреспонденцию из района боев, а двое отступали сейчас вместе с частями, к которым были прикомандированы.
Петр возликовал. До того дня, когда Фаина, как нечто драгоценное, вручила ему командировочную, Петр ходил опустив голову и никак не мог подавить в себе чувство стыда оттого, что он, такой молодой, здоровый парень, сидит в Москве и выполняет никчемную, по его мнению, работу в то время когда едва ли не каждый день радио сообщает об оставленных городах.
Он так стремился на фронт, что даже поверил в то, что его появление в Действующей армии как-то изменит ход событий, по крайней мере так он загадал перед отъездом, наивно веря в то, что приметы могут сбываться.