Том Шервуд - АДОНИЯ
— Прости меня, Николас…
И вдруг, запрокинув голову, истошно вскрикнула:
— Прости меня, Николас!!
И, исходя длинным, нечеловеческим воем, упала, выгнув спину, навзничь, на отполированный подошвами каменный пол.
ЭПИЛОГ
Перед полуночью прокатилась гроза. «Завтра будет ровно семьдесят лет моей жизни в Эрмшире». Старуха лежала навзничь на жёстком, покрытом сухими травами топчане. Смотрела, как потолок озаряют сполохи белых молний.
Гул дождя стих. Отдалились и истаяли громовые удары. Старуха встала, медленно вышла из домика-кельи. Лунный свет озарил её коричневое лицо, в морщинах которого бесследно скрылись изуродовавшие когда-то её шрамы. Наполненный сумраком влажный простор дворика мягко обнял её. «Вечером принести дров и нажечь углей. Испечь картошки. Сидеть в тишине, слушать. Пар от картошек. Немного соли. Алые угли в сумерках. Хорошо».
Вернулась в келью. Подошла к столику, села на почерневший от времени, с подлокотниками, с высокой спинкою стул. Легонько обхватила себя высохшими руками. Вздохнула. Улыбнулась чему-то.
Она не сразу восприняла миг, когда пустота комнаты перед ней раздалась в стороны, развернулась в проём, и в проёме этом показалась фигура. Дрогнули, встретив пол, складки призрачного балахона. Невесомо сложились серые крылья, сквозь которые просматривались стены и мебель. В руках, перед грудью вытянулась полоска длинного изогнутого инструмента.
— Зачем нож? — хрипло выговорила старуха.
Пала секундная тишина.
— Разве ты видишь меня? — прошелестел в сознании тусклый рассыпчатый голос.
— Зачем нож? — упрямо повторила старуха.
— Отделить душу от тела, — произнёс голос.
Тогда она рванулась из кресла, как когда-то на допросе в Эксетере, но встать не смогла. Смертный ужас пронзил всё существо её. Плеснулся из груди немой отчаянный вопль.
Прошла секунда, другая. Ничего не происходило. Вдруг волна неизъяснимого облегчения окатила её, и стало легко, как никогда ранее. «Конец! Конец земной бренности. Боли, страданиям. Несовершенствам». И сквозь эту волну прилетела вдруг мысль, и горячая мольба изошла из её уст.
— Немного, ещё немножечко времени, чтобы меня нашли не здесь! Не на стуле!
Фигура кивнула.
Адония встала. Не чувствуя себя, подошла к узкому ложу. Легла. Вытянула вдоль тела коричневые, иссохшие руки. И фигура подступила к ней.
Подплыл сквозь пространство комнатки инструмент, и ужаснул своим реальным, металлическим блеском. Короткая деревянная рукоятка на одном конце, под прямым углом к лезвию. «Вот, значит, как делается смерть. Это только с убийцами так или со всеми?» Нож глубоко вошёл между горлом и сердцем. Ослепляющая, огненная боль рванула её, — не физическая боль тела, а какая-то неизведанная, неземная. Отстраненным сознанием Адония видела, как отчаянно бьётся в груди её живой, тёплый, самостоятельно живущий комочек, лёгкая звёздочка. Заключённая в грудную клетку, как в защитную крепостицу, звёздочка силится уклониться от ножа, убежать, но безжалостный инструмент умело нащупал её. И отрезал. Как бутон цветка отрезают от стебля — непоправимо, безжалостно. Навсегда.
И вдруг оказалось, что не комочек этот меньше Адонии, а Адония меньше его и находится теперь в нём, и незаметно и непонятно как поместилась. И всё исчезло.
Всё исчезло — келья, топчан, иссохшие ароматные травы, фигура, стул с высокою спинкой. А остался только свет, и всё было залито светом. И вдруг такое облегчение, такое блаженство напитало её, что Адония, не имея тела, словно птенец, встрепенулась. И пила, впитывала это блаженство, и пришла, и стала огромной бесслёзная радость от понимания того, что это уже — навсегда. А блаженства и радости было много, много, много. И она плыла, плыла в этом потоке, наконец уже и изнемогая от счастья. «Оказывается, от счастья тоже можно устать». Веки смежились, и она как будто бы принялась засыпать. «О наконец-то я отдохну»! И уснула.
* * *А когда открыла глаза, оказалось, что тело вернулось. Облачённая в белые, ослепительно-белые одежды лежала она на широком, упруго поддающемся под ней ковре из живых цветов. Пространство было заключено в земные, привычные, мирные стены из тёсаных брёвен, а в потолке был овальный фонарь, сквозь который мерцало высокое, странное, глубоко-зелёное небо.
Она встала — вернее, подумала, что хочет встать — и вдруг оказалось, что уже и стоит. Широкая, гладко струганная доска приятно холодит ступни. Дверь приоткрыта. Между её полотном и откосом, на полу — зеленоватый клинышек света. «Это всё правда?» Она шагнула к двери. Неуверенно протянув руку, отворила её. Слева и справа немо благоухали дикие, густые, нестриженные кусты роз. Между ними желтела чистым речным песком узенькая дорожка. Адония ступила на эту дорожку — и охнула от шелковистой ласковости прикоснувшегося к ней песка. Шаг, ещё шаг. «Как в раю». Шла, раскинув в стороны руки, набирая в ладони волшебный розовый аромат. Ни чьёго-то движения. Ни ветерка. Вдруг линии кустов закончились, и открылась небольшая поляна. С одной стороны — непонятно как держащаяся одинокая стена из брёвен, и торцом приставленный к ней свежеструганный длинный стол. Ещё брёвна, сложенные в нераскатывающуюся горку. Круг камней — новый, незакопчённый ещё очаг с шалашиком дров в середине. А с другой стороны высился зелёный холм, и врезана была в один бок этого холма плоская, в рост человека скала, и вытекал из отверстия в ней родник и падал в большой чугунный котёл, до половины врытый в землю, и лежали возле котла какие-то палочки, и сидел пред ними на корточках человек. Заслышав шаги, он отложил что — то из рук, встал и обернулся. Невыразимой любовью лучились серые, знакомые, родные глаза.
— Доминик…
Адония подошла. Подняла руки, как бы намереваясь обнять, но не обняла, а подняла ладони выше, над его головой, и облила собранным в них нежным и тонким розовым ароматом, а потом, вслед за этим ароматом опустила руки на его плечи, и тогда уже обняла. «Живой… Тёплый…»
— Адония…
— Где мы, Доминик? — глухо спросила, прижимаясь лицом к его груди, Адония.
Сознание её было чистым и ясным, и сознание это говорило ей, что они не на Земле. Но это был и не сон! Прикосновенье песка, шелест текущей воды, тепло Доминика — всё было несомненно реальным. Она вдохнула его запах — такой родной, такой давний-давний, и колкая сладостная истома прокатилась от шеи к лопаткам. И тотчас невыразимо ласковым и нежным движением Доминик положил на это место лёгкую, тёплую ладонь и негромко сказал ей в макушку: