Александр Кикнадзе - Кто там стучится в дверь?
— Быстрей, Вероника, быстрей. За мной!
— Что-то с ногой. Подвернула.
— Ложись! — приказал Евграф.
Пантелеев, не раздеваясь, не сомневаясь, не оглядываясь, бросился в воду.
Евграф и Вероника увидели, как, стелясь к земле, на Пантелеева заходил «мессершмитт».
— Нырни, нырни, — как заклинание шептал Евграф.
Донеслась пулеметная очередь.
Пантелеев, словно услышав приказ, глубоко нырнул. Подплыл к камышам. Замер. Едва самолет скрылся, сделал несколько глубоких вдохов, поплыл.
Он не имеет права останавливаться, раздумывать, сомневаться, он не имеет права повернуть назад, чтобы помочь друзьям — он не знает, что с ними, живы или нет, он не имеет права сейчас думать об этом. У него высший долг — он несет на клочке бумаги несколько слов. Тот обрывок в нагрудном кармане давно размок и расползся, должно быть. Но Пантелеев хорошо помнит каждое слово, услышанное от Канделаки и записанное в темноте. От того, вовремя ли он донесет их, зависит жизнь многих, быть может, зависит успех военной операции. Он не имеет права поступить так, как подсказывает ему все его существо — там Вероника, и Евграф тоже, она в беде, а он, Станислав, совсем рядом и не может ей помочь. Он отдал бы все на свете, чтобы быть с нею в эту минуту, прикрыть ее, если снова развернется и уйдет в пике проклятый «мессершмитт».
Все ближе земля — и вот уже под ногой гладкие скользкие камни. Балансируя руками, Пантелеев вышел на берег. Оглянулся. Провел ладонями сверху вниз по рубашке и брюкам, отжимая их, а на ботинки тратить времени не стал, сделал пару глубоких вздохов и побежал в сторону реденького леска.
А те двое, что остались на правом берегу, доползли до обрыва и снова услышали гул приближавшегося самолета.
Вероника услышала:
— К иве, быстро, как можешь! Ползком.
— Быстро не могу, Евграф!
— Нам лучше спрятаться в разных местах. Я смогу отвлечь его... в случае чего.
— Не надо в разных, Гранюшка.
Раздалась пулеметная дробь. Евграф закрыл Веронику своим телом, они напряженно замерли. Летчик пролетел над перевернутой машиной, прошил ее еще раз и, набрав высоту, скрылся.
Они не шевелились.
— Что с ногой? Дай посмотрю.
— Не беспокойся. Все хорошо. Подождем еще немного и поплывем.
— Не боишься?
— Нет, что ты, я хорошо плаваю.
— А нога?
— Ничего, ничего, ходить больно. Поплыву.
Евграф плыл на спине, всматривался в небо. Первым ступил на казавшийся таким далеким берег. Протянул руку Веронике. Добрались до леска, отвернулись друг от друга. Выжали одежду. Вероника не могла унять мелкую противную дрожь.
— Гранюшка, родной, ведь тот осколок мог попасть в тебя... или в меня. Понимаешь? Судьба сохранила нас. Чтобы мы были как вот сейчас... Это нам в награду за все, что было, и за все, что будет.
Он первый раз видел так близко ее лицо, первый раз ощущал на щеке прикосновение ее волос, первый раз слышал ее дыхание.
И вдруг разом исчезли куда-то все запахи, все цвета, все шумы на свете, как исчез, растворился в воздухе гул самолета; на смену пришла первозданная тишина...
Исчезли все звуки. Кроме звуков далеких шагов. Кто-то спешил. Бежал, низко пригнувшись, с санитарной сумкой через плечо и автоматом в правой руке.
«Если кто-то из них ранен, они могут быть недалеко». Пантелеев оглянулся и быстрым шагом бросился к деревцам над ручьем. Вполз на небольшой холм, откуда хорошо просматривался берег. И закусил губу, чтобы не вскрикнуть, не выдать себя.
Как же он мог верить ей? Как мог любить ее?
Значит, все ему только казалось, значит, и ее дружелюбие и ее привязанность существовали только в его воображении, в воображении двадцатишестилетнего разведчика, считавшего до сей поры, что он может распознавать людей, свойства их характера, их наклонности и привязанности. Значит, все это было ненастоящим.
До его слуха, способного отсеять все постороннее, все существующие в мире звуки, чтобы поймать только ее голос, донеслось:
— Граня, родной мой!
Пантелеев закрыл глаза и застонал. Он словно прощался с миром, который сам себе создал, прощался с Вероникой, с Евграфом... Сейчас он встанет, нет, не встанет?, оползет с холма и побежит что есть силы и, когда кончит бежать, станет другим человеком, начнет понимать меру вещей и то, что было скрыто от его взора раньше. Он полз, хватаясь рукой за траву, кровавя пальцы о землю, все дальше, дальше, чтобы не увидели, не услышали, он рад был бы ползти так, кровавя руки, на край земли от самого себя. Пока не встретил серого от горя Канделаки.
*«Поздравляю вас, Евграф Песковский», — сказал мне командир партизанского отряда и обнял так, что слегка хрустнули мои кости.
Вечером в отряде устроили пир для ограниченного круга лиц по поводу нашего возвращения. На столе была картошка в мундире, колбаса, сухари, бутыль спирту. Мне осталось провести в лагере несколько ночей.
...Вижу сны, похожие один на другой... Примож Чобан висит на веревке, привязанной к решетке. На третьем, а может быть, на тринадцатом этаже. Из-за решетки высовывается рука. Кто-то хочет удержать, подтащить наверх Чобана. В него больше не стреляют. Канделаки кричит мне: разве ты не видишь, вон тот самый полицай? А может быть, это не Канделаки, а кто-то другой? Я медленно целюсь в охранника, поднявшего тревогу. Он падает, раскинув руки. Обычно во сне я беспомощен, ничего у меня не получается. А тут кто-то падает от моего выстрела. Может быть, это не сон? У Пантелеева и Бондаренко автоматы. Они бьют с крыши. Но я им не завидую. У меня хорошо пристрелянный револьвер. Я целюсь снова, и второй падает солдат! Так было... А Примож висит на веревке и смотрит на меня большими белыми глазами.
Я не хочу больше видеть этот сон. Мне надо немного отдохнуть. Привыкнуть жить по-новому — среди своих. Не обдумывать каждое слово. Научиться снова быть самим собой. И еще — научиться спать. Мне не нужно успокоительных таблеток. Увидеться бы с мамой. И хотя бы день провести в Москве, рядом с которой был в ноябре сорок первого. И лишь одну ночь переночевать в том самом рыбачьем домике у Круглого озера близ Лобни, где ночевал когда-то. Вот как далеко унесла фантазия.
Я зажег ночник и до рассвета читал московские газеты. Читал жадно, даже передовые, на которые раньше не обращал внимания.
Я среди своих, среди своих, среди своих! В партизанском лагере! И рядом — Вероника!»
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
ПЯТЫЙ ЧАС УТРА
Генерал-лейтенант Овчинников подошел к карте, на которой двумя тонкими лентами — синей и красной, — соединенными с флажками, были обозначены прошлогодняя и нынешняя линии фронта.