Александр Кикнадзе - Кто там стучится в дверь?
Канделаки откинулся на спинку стула, выпрямил правую ногу, посмотрел на Песковского, а с него перевел взгляд на карту. «Но где гарантия, что Евграф понял сигнал? Он может думать совсем о другом. Что за наивная мысль пришла в голову? Почему он обязан вспомнить, что было много лет назад в школе?»
В ту самую минуту, когда Ашенбаху показалось, что он начал брать над пленным верх, Канделаки вдруг принял независимую позу, закинул ногу на ногу:
— Господа, не заслужил ли я завтрака?
— Шутка не из умных. Когда кончим беседу, вас накормят... Но до этого...
— Больше я ничего не знаю и, пока меня не накормят, ничего не скажу.
Ашенбах повернулся к Канделаки:
— Ни-че-го?
Тот поднял взгляд на Евграфа:
— Холуй, переведи ему точнее: ничего не знаю и ничего не скажу.
Ашенбах подозвал взглядом верзилу, стоявшего у стены. Тот оглядел пленного с ног до головы. Ударил. Канделаки повалился на пол, закатил глаза, замер.
— Зачем это? — произнес Танненбаум. — С русскими так нельзя.
— Отойдет, ничего с ним не случится, симулирует, мразь.
Танненбаум подошел к пленному, пощупал пульс, приложил ухо к груди, тот тихо застонал:
— Чтоб вы подохли, негодяи! — И едва слышно выдохнул: — Из Белгорода... на правом фланге.
*Юргену Ашенбаху показалось странным поведение Танненбаума во время допроса. Переводчик был сам не свой. Он делал все, чтобы выглядеть естественным, но глаз Ашенбаха уловил детали, которые настораживали. Иногда ему казалось, что Танненбаум и пленный знакомы друг с другом, он гнал от себя эту мысль, приписывал ее возросшей подозрительности, витавшей вокруг.
Но чем дальше Ашенбах отгонял от себя эту фантастическую мысль, тем настойчивее она возвращалась. Он мог поклясться: пленного ударили не сильно. От такого хука не упадет даже подросток. Правда, перед ним сидел раненый, потерявший много крови. Для чего, однако, Танненбаум наклонился к пленному? Определенно тот что-то ему прошептал. Одно ли только ругательство? Что он мог прошептать? Если бы в комнате был его союзник, он громко назвал бы все, что узнал из карты и известил бы тем самым товарища, не навлекая никаких подозрений. Но тогда бы оказалось, что Захаров успел выведать весь план операции. И план был бы изменен. И это ничего не дало бы русским.
Долг обязывает его, обер-лейтенанта Ашенбаха, поделиться своими подозрениями. Но с кем? Может быть, с Ульрихом Лукком? С тем самым Лукком, который был первым наставником Танненбаума, кто помог ему стать другом Германии. Другом? А что, если под этой личиной враг? В самом деле, разве не лестно было коммунистическим агентам послать под видом племянника Эрнста Танненбаума своего офицера? Неужели мог ошибиться отец? Но из-за его ошибки пострадает и он, Юрген Ашенбах. Одним только словом можно все испортить, разрушить и потерять. Надо тщательно продумать предстоящий доклад о допросе.
Ашенбах до самого рассвета ворочался в мягкой постели, заставляя себя заснуть, выставлял из-под одеяла пятки — не помогал и этот испытанный способ, пятки упрямо не желали охлаждаться и вызывать дремоту. В три часа ночи встал выкурить сигарету.
Светало. Ашенбах знал, какой будет трудный день, перед кем придется стоять навытяжку, рассказывая о допросе. У него должна быть ясная голова, чтобы не сболтнуть лишнего, ему надо было как следует отдохнуть... спать, спать, спать.
И тут Ашенбаху пришло спасительное воспоминание, которое моментально прогнало сон.
Он вспомнил о лейтенанте Хинце, находившемся у власовцев в качестве инструктора и недавно приехавшем из-под Белгорода. Сумрачный Хинце говорил, что встретил в своей роте одного унтер-офицера, когда-то жившего в Терезендорфе. Значит, этот унтер обязан знать Танненбаума.
Еще Хинце рассказывал, что немолодой унтер обратил на себя внимание в бою, когда рота потеряла командира, а он поднял ее в штыковую атаку и, несмотря на ранение, довел до большевистских окопов. Надо пригласить его и заставить посмотреть на Танненбаума. Вдруг вспомнит. Окажется Франц настоящим племянником — все в порядке, можно будет поставить бутылку вина за встречу земляков. А не окажется... Тогда все будет гораздо сложнее.
Уже совсем рассвело, а он так и не заснул. Надолго ли его хватит с таким режимом? Надо научиться чуть лучше владеть нервами. Или на худой конец прибегнуть к снотворному. Ульрих Лукк говорит, что без капель не засыпает. Все они измотаны и издерганы не в меру. Когда хорошо шли дела на фронте, то и спалось по-другому. Однако стоит все же прилечь. Хотя бы на час. А потом — душ и чашка крепкого кофе, и он будет в форме. Завтра с утра связаться с Хинце и разыскать унтера из Терезендорфа.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
РИПА
Весной 1929 года в Шамхорскую милицию явился с повинной бывший вахмистр Илья Рипа и указал местонахождение остатков банды Ага Киши. Два взвода окружили банду в шамхорском лесу и после недолгого боя пленили вожака и еще четверых головорезов.
Ага Киши вел себя на суде независимо и на вопрос защитника, раскаивается ли он в содеянном и готов ли искупить жизнью своей, если она будет сохранена, вину перед рабоче-крестьянской властью, ответил, что жалеет только об одном, и умолк.
— О чем же? — поинтересовался судья, который прекрасно знал, что полагается главарю банды «вышка» и никакое слово подсудимого не спасет, поинтересовался просто так — о чем может скорбеть человек в его положении.
— Долгий разговор, судья.
— А все же, если постараться коротко.
— Если коротко, жалею, что мала-мала большевиков резал. Мог больше.
— Я лишаю вас слова.
К Ага Киши приблизился конвоир.
— Ты, наверно думаешь, что я тебя боюсь, да? — негромко спросил Ага Киши судью. — Знаешь, как я тебя боюсь? Посмотри. — Ага Киши расстегнул единственную пуговицу, на которой держались брюки, опустил их вместе с грязными кальсонами и показал судье голое место. — Теперь пиши: пусть расстреляют. — Деловито поднял брюки и с сознанием исполненного долга сел на место.
Конвоира, стоявшего рядом с Ага Киши и смотревшего на подсудимого с открытым от удивления ртом, срочно заменили.
Когда улегся гул возмущения (процесс проходил в клубе текстильной фабрики, было в зале полным-полно народу), слово предоставили Рипе.
Всем своим видом он показывал, как глубоко к сердцу принял слова обвинителя, как переживает все, что совершил в своей жизни, как преобразился. Говорил глухо:
— Понимаю, что заслужил от рабоче-крестьянской власти глубокое презрение и высшее наказание. И если оно будет мне вынесено, встречу его, как встречает последний преступник, в котором проснулись и совесть и раскаяние... встречу как подобает приговор народа. Нет на свете ничего, чем я мог бы заплатить государству рабочих и крестьян за то, что сотворил, будучи ослеплен ненавистью и жестокостью. Я не прошу о снисхождении и готов принять смерть. Но если суд поймет, почувствует то, что произошло в моей душе за последнее время, если вспомнит, что это я указал след преступной банды, в которой сам и состоял, если наш самый справедливый в мире суд сохранит мне жизнь... Я клянусь отдать ее без остатка... обещаю...