Артур Дойл - Алмаз раздора. До и после Шерлока Холмса [сборник]
Мыслями своими он возвращался к отцу, доброму златобородому гиганту, и к своей матери-англичанке. Да, по крови он был наполовину сродни тем, задраенным в отсеках по ту сторону прицелов. По какому роковому стечению обстоятельств или по какому злодейскому попущению случилось так, что их разделила смертельная вражда? Зачем это было нужно, когда Германия и так завоевывала мир своей промышленностью и опоясывала земной шар своими поселениями и колониями. Но бессмысленно было копаться в прошлом. Когда-то давно, много лет назад, была выбрана какая-то неверная стезя, и вот куда она привела. Наступили сумерки богов — самый ужасный момент во всей истории рода человеческого. Ответственность пала на него, но в глубине души он знал, что он сам лишь марионетка в руках судьбы, с неотвратимой предопределенностью приближающаяся к неминуемой гибели.
Но кто же виноват? Кто же понесет ответственность за случившееся? Франц-Иосиф, предъявивший Сербии безумный ультиматум? Или русский царь со своей поспешной мобилизацией? Или фон Тирпиц со своими головокружительными морскими планами, плоды которых Германия пожинает в эти трагические минуты? Или фон Шлиффен с его планом рывка через Бельгию, что должно было втянуть Англию в войну? Или его дядя, король английский Эдуард VII, всегда относившийся к нему с подозрением? Или он сам, когда устами своего канцлера в 1902 году с презрительным высокомерием отверг предложение о союзе с Англией?
В его усталом мозгу все эти факты явились совокупной причиной столь ужасного исхода. У его ног лежало изувеченное тело, кровь с которого обагрила его ботфорты и края серой шинели. Это был его верный адъютант фон Манн. Он обещал стоять до последнего и сдержал свое слово. Десять миллионов изуродованных трупов, десять миллионов душ, вот так же погибших во цвете лет, — за их смерть многие считали ответственным именно его. Он содрогнулся от представших перед ним видений прошлого. Они были прерваны появлением фон Шпеера, спешившего на мостик. Адмирал был ранен осколком в плечо, его побелевшее лицо искажала гримаса боли.
— Каково наше положение, адмирал? — спросил кайзер.
Фон Шпеер пожал плечами.
— Касаемо флота в целом — мы потеряли девять линкоров и четыре броненосных крейсера. Только что взорвался «Гинденбург». На нашем линкоре разбиты обе кормовые башни, на одной из носовых башен пробита крыша, вести огонь могут только два орудия. Как видите, нас обстреливают с обеих сторон, из всех труб частично уцелела одна, в машинном отделении вода, двигатели заливает. Мы не можем больше продолжать бой.
— А что англичане? Я видел, как взрывались их корабли.
— Сейчас сражение идет на фронте в пятнадцать миль. Многие корабли лишились антенн, связи почти нет. Вероятнее всего, потери составляют один их корабль за один наш.
— И что теперь?
— Не остается ничего иного, как драться до последнего.
В этот момент на мостик взбежал гардемарин с донесением.
— Переговорные трубы перебиты, герр адмирал! — прокричал он, отдавая честь. — Приказано доставить лично вам.
Адмирал надорвал конверт.
— Это радио от Битона. Вот оно: «Честь, безусловно, сохранена. Вашей доблести нет предела. К чему эта бессмысленная бойня? У вас осталось всего пять боеспособных судов. Я могу отойти и расстрелять вас с дальних дистанций, куда не достанут ваши орудия. Недостойно убивать храбрецов подобным способом. Признайте свое почетное и неизбежное поражение и спустите флаг».
— Никогда! — воскликнул кайзер.
— Никогда! — отозвался адмирал.
Но в этот момент произошло то, что окончательно решило дело. Одни говорят, что это был залп с «Делавэра», другие — что с «Лайона». Из восьми снарядов четыре упали прямо на палубу «Байерна», пробили ее и взорвались в крюйткамере. Огромный корабль с ревом и грохотом взлетел на воздух. В момент прямого попадания, зная, что будет дальше, император и адмирал пожали друг другу руки. Многие уцелевшие свидетельствовали, что видели это прощание. Это был последний жест Германского Императорского дома и Германского флота Открытого моря. В это время в южной части горизонта показались многочисленные дымы. Свежая эскадра Гарвича подходила на всех парах. Сражение закончилось.
Поздно вечером, когда на западе алела узкая полоска заката, британский главнокомандующий гордо и вместе с тем печально смотрел на результаты ужасного побоища. Повсюду пылали искореженные обломки кораблей, люди плыли на остатках рангоутов и на спасательных плотах, между ними сновали торпедные катера, принимая на борт всех уцелевших. Адмирал Битон стоял на мостике, усталый и осунувшийся, с лицом, темным то ли от пороховой гари, то ли от пережитого.
— Осмелюсь спросить, сэр, отправить ли обращение к флоту? — произнес стоявший рядом старший офицер.
— К тому, что от него осталось, — ответил Битон, грустно улыбнувшись. — Я слышал, что кайзер погиб вместе с флагманом. Мердок, передайте мой приказ: приспустить флаги в память об этом храбром человеке.
Здесь кончается мой рассказ о том, как могли бы повернуться события. И все же, видимо, судьба оказалась мудрее, и окольный путь оказался короче прямого.
ТОЧКА
ЗРЕНИЯ
Он был американским журналистом и писал об Англии. Иногда одобрительно, иногда пренебрежительно — в зависимости от настроения. Порой он восторгался, порой негодовал и возмущался. Тем временем наша древняя славная держава неуклонно шла своим путем, совершенно не обращая внимания на его хулу или похвалу. Вместе с тем, однако, в любой момент она была готова благодаря странному британскому складу ума сказать сама о себе столько обидного и нелицеприятного, сколько не мог бы и самый дотошный критик. Между тем, по мере того как публикации репортера в «Нью-Йорк Кларион» множились, он, в конце концов, умудрился своими заметками настолько досадить публике, что все это и привело к событиям, описанным ниже.
Все началось с довольно доброжелательной статьи о жизни в английских загородных домах, где он описывал свой двухдневный визит в поместье сэра Генри Трасталла. В ней был всего лишь один критический пассаж, в полной мере отражавший как удовлетворенное творческое честолюбие, так и демократические убеждения автора. В этом отрывке он довольно резко изобличал «высокомерное подобострастие» лакея, который ему прислуживал. «Казалось, он самодовольно наслаждался собственным унижением, — писал газетчик. — Несомненно, всякая искра достоинства навсегда погасла в человеке, полностью утратившем свою индивидуальность. Он упивался своей покорностью. Это был некий обслуживающий инструмент, не более того».