Андрей Кокотюха - Червоный
Наша с Червоным ситуация оказалась лучше. Меня приголубили ножом не очень сильно, его — немного серьезнее, пришлось даже зашивать. Однако более чем десять дней никто нас с такими ранениями не держал на больничной койке с относительно свежими, зато всегда выстиранными простынями.
Конечно, в том, что произошло ночью, никто особенно не разбирался. Нас по очереди допросили под протокол, и я почему-то решил не называть «куму» Савву Зубка. Ни с кем об этом не договаривался — решение последовало из нежелания всех других участников стычки называть вообще хоть кого-то. Общее «не знаю», полная несознанка бандеровцев и прибалтов передалась и мне, так что я давил на другое: случайно попал в эту кашу. В принципе, такие ситуации отвечали действительности. Вряд ли я мог вступить в какой-то сговор с националистами, да и Бородин с Абрамовым хорошо изучили меня и, соответственно, мое нежелание влезать в чужие разборки по доброй воле.
Впоследствии я понял нежелание бандеровцев пересказывать в оперативной части лагеря истинное развитие событий. Во-первых, это означало сотрудничество с администрацией, с коммунистами, чего Червоный и другие позволить себе не могли. Во-вторых, они сделали выводы, и результаты этого не только я, а и вся зона увидели довольно скоро. Пока же мы лежали на соседних койках. Так и началось наше более тесное знакомство.
И хотя мы с бандеровцем дрались плечо к плечу в темноте, мне все равно не хотелось вступать с ним в более тесный контакт. Червоный начал первым, спросив на следующий же день, когда меня отпустили с допроса в больничную палату:
— Тебя как зовут?
— Виктор, — ответил я удивленно, так как почему-то считал: Даниле мое имя уже известно.
— Откуда ты?
— Ленинград.
— За что здесь? — это уже смахивало на допрос.
— Тебе какое дело? — невольно огрызнулся я.
— И все-таки?
— В танке горел, — произнес я, немного подумав. Мне самому не хотелось лишний раз вспоминать свою печальную историю.
— Не сгорел, получается…
— Как видишь… Даже не обгорел.
— Дальше что? За то, что не обгорел, сюда попал? Почему политическая статья?
— Когда наш танк подожгли, немцы как раз прорвались. Около полутора суток был во вражеском тылу. В лесу пересидел… Потом наши опять взяли этот рубеж. Ну, я вышел к своим.
— Ага. Свои же тебя и посадили.
— Это ошибка! — вырвалось у меня.
И сразу же я пожалел о своей несдержанности — Червоный, настоящий враг советского народа, теперь может решить, что я тоже имею какие-то претензии к власти.
— Ошибка, — легко согласился он. — А в чем ошибка?
Я вздохнул. Видимо, все-таки придется ему объяснить.
— Экипаж расстреляли, когда подбитый танк загорелся. Мне, считай, повезло — ни ожога, ни царапины. Об этом меня потом особисты спрашивали: почему весь экипаж погиб в бою, а механик-водитель даже не пострадал? Что делал во вражеском тылу тридцать четыре часа? Куда делся планшет командира танка? Ну откуда я знаю, куда делся его планшет! — Вдруг я завелся. — Ну, слово за слово — пошло обвинение в измене родине. Мол, почему я не застрелился, когда оказался в окружении… А немцы меня не заметили даже! Там же война кругом! Говорит особист: вас, сержант Гуров, успели перевербовать, ведь вы отдали фашистам планшет своего командира, а там были стратегически важные карты… Не было там стратегически важных карт!
— Ты откуда знаешь? — Червоный улыбнулся уголками губ.
— О! Точно так же меня спрашивали в особом отделе фронта! Откуда сержант может знать, что держит в своем планшете старший лейтенант? Да я в него заглядывал… Если бы еще меня хоть ранили… Ну, хоть какая-то царапина…
— Видишь, как бывает: цел — и не слава богу. Лучше бы убили. — Вопреки серьезности ситуации Червоный опять улыбался.
Как будто мысли мои читал: иногда мне такое приходило в голову, но я гнал это от себя. Затем почувствовал где-то в глубине сознания — не должен я вот так запросто, на равных, вроде как… не знаю… исповедоваться этому предателю… Пусть даже не исповедоваться, даже говорить с ним о таких вещах. Но остановиться уже не мог: за все время никто — от фронтового откормленного особиста до зека на соседних нарах — не интересовался моей грустной историей с такой явной искренностью.
Пока, правда, я не мог разобраться, что же так веселит Червоного в моих мытарствах, но потом решил: где-то в глубине души бандеровец издевается над бывшим сержантом Красной армии. Не из-за ненависти ко мне лично — ведь тогда, во время кровавой драки в бараке, Данила, честно говоря, спас мне жизнь или, по крайней мере, уберег от тяжелого ранения. Просто у них это в крови — не любить нас : так я тогда думал. Но начав рассказ или исповедь, уже не мог остановиться.
— Не знаю, что лучше… Только потом мне, считай, подфартило. Приехал через неделю какой-то серьезный человек из военной прокуратуры, изучил все, по его мнению, противоречивые дела. Дошло до моего. И решил так: с меня хватит трех месяцев штрафной роты и разжалования в рядовые. Ну, пускай так — рядовой, штрафник, зато живой. Там тоже люди воюют. Только дальше я сам, наверное, виноват…
— То есть ты сам точно не знаешь, виноват или нет? — С того момента я чувствовал некоторое давление со стороны собеседника.
— Ну… Я мог бы удержаться…
— От чего?
Я вздохнул.
— Нас послали в атаку, на прорыв… Штрафников всегда бросают вперед, когда надо прорвать линию обороны на тяжелом участке…
— Пушечное мясо — известный прием, — кивнул Червоный. — И что дальше?
— Ничего! — неожиданно для себя огрызнулся я. — Много ты знаешь! Мы воевали! На войне! На передовой, в окопах! С немцами, твою мать!
— Мы тоже воевали, — спокойно сказал Червоный. — И с немцами тоже.
— Молчал бы! Мы воевали за родину!
— И за Сталина, — напомнил он.
— За Сталина! — Теперь я говорил с вызовом. — За Сталина! За родину и за Сталина бойцы поднимались в атаку и шли с винтовками на танки! И таких, как вы, на фронте без суда — к стенке! Именем Союза Советских Социалистических Республик!
— В самом деле, именем вашего Савецкого Союза, — Червоный именно так, нарочно искажая, произнес название страны, — наших бойцов и простых людей, украинцев, расстреляли ваши за десять лет много. — Он держался спокойно, как человек, уверенный в своей правоте. — Вот ты сидишь в лагере, тебя осудил советский суд. И все равно требуешь стрелять таких, как мы. Как я. — Бандеровец ткнул себя пальцем в грудь. — Даже без суда. Так?