Андрэ Нортон - Железные бабочки
Поместье… но я же уехала из поместья… Давно?.. Очень, очень давно… Для меня число дней, недель, месяцев сейчас ничего не значило. Потом была другая комната – с большой кроватью, с пологом, незнакомая… а потом ещё одна комната, а в ней…
Я словно повернула ключ в двери, закрывавшей бо́льшую часть памяти. Я вспомнила – Кестерхоф… приход барона! Но это совсем не та комната! Где я?
Я попыталась приподняться и обнаружила, что это усилие вызвало только лёгкое головокружение, однако сразу начала снова болеть голова. Даже поднять руку мне было трудно, будто это тяжёлое и длительное дело. Но вот я коснулась пальцами лица и тут же отдёрнула их. Подбородок распух, очень больно.
Продолжая ощупывать ушибы, я осмотрелась одними глазами, не поворачивая головы. Я была укрыта старым изношенным одеялом. Пахло пылью и затхлостью. Прямо передо мной стояла голая каменная стена без единого украшения, с прочной дверью с полосами полупроржавевшего металла.
Серый, как в бурю, свет исходил не от свечи или лампы. Помещение было сумеречное и угрюмое. Я не видела ничего, кроме кровати – грубой лежанки – стены и двери. От стен словно исходил холод, пробиваясь сквозь рваную простыню и старое одеяло, прикрывавшее моё тело.
Я не могла понять, где нахожусь, но чем дольше смотрела на стену, на закрытую дверь, тем яснее становились мои мысли, и я начинала догадываться, что произошло. Это не комната для гостя, даже самого незваного, скорее тюремная камера! Может быть, я лежала в подземелье Кестерхофа, которое фрау Верфель не показывала любопытной посетительнице? Пришлось признать это. Я поняла также, что привело меня сюда. Имя, которое я написала… это действительно было моё имя, единственное имя, которое я признавала когда-либо. Но моё имя – Амелия Харрач – не могло быть признано законным, если я жена барона фон Вертерн, какой бы насмешкой над браком ни была та церемония. Чего бы они ни хотели достичь с помощью этого документа, план их не сработал, хотя и я пострадала – иначе не лежала бы здесь.
Оставалась слабая надежда, за которую я ухватилась… ведь я не подписала тот документ, и они вынуждены были сохранить мне жизнь. А пока я живу, надежда остаётся…
Снова я пошевелила рукой, на этот раз с трудом подняла её, чтобы посмотреть, есть ли на пальце кольцо. Оно там было. Я так ослабла, что рука сама собой упала на грудь. И в то же время от двери донёсся тихий звук. Ко мне кто-то пришёл.
Я не думала, что это Труда. Только понадеялась, что ей не причинили вреда. Вполне могло быть, что барон и графиня не пожелали иметь свидетеля своего обращения со мной. Но теперь я с этим ничего не могла сделать. Я смотрела на дверь; интересно, кто мой тюремщик. Конечно, графиня сама не станет этим заниматься.
Я никогда раньше не видела женщину, вошедшую с подносом в руках. Высокая и худая, но сутулая, а лицо не вызывало мыслей о дружелюбии. Бремя, должно быть, отняло у неё большинство зубов, потому что подбородок, заросший серой щетиной, поднимался прямо к крючковатому носу. На голове у неё как будто совсем не было волос: череп прикрывал чепчик, какие носят безволосые маленькие дети, с прочно завязанными лентами под заострённым подбородком.
Платье у неё было далеко не модное, скорее просторный серый халат с нашитой кожаной полоской, свободный конец которой болтался при ходьбе. По-прежнему держа поднос в руках, женщина подняла ногу и подтащила ею высокий стул, который должен был послужить столом. Потом поставила на него поднос.
Окунув в миску с водой грубое полотенце, она подошла ближе и стала обтирать моё распухшее лицо, не заботясь о том, что мне больно. Взяла одну за другой мои руки и подвергла их той же операции. Она молчала, я тоже не нарушала молчания. Лучше продолжать играть роль, которую я решила принять в Кестерхофе (впрочем, тогда успеха я не достигла), делая вид, что я больна серьёзнее, чем на самом деле. По-своему грубовато вымыв меня, женщина взяла кружку с носиком, похожую на чайную чашку. Прислонив мою голову к своему костлявому плечу, она сунула носик мне в рот, заставляя пить.
Жидкость была почти холодная, со вкусом жира, но я обнаружила, что очень голодна, и даже эти помои приносят какое-то удовлетворение. Я допила, женщина поставила кружку на поднос и принялась расправлять мою постель.
От её грубого обращения у меня опять заболела голова, так что мне не пришлось прилагать больших усилий, чтобы снова впасть в оцепенение, хотя я старалась хоть что-то понять по наружности и действиям этой женщины.
Я спала, просыпалась, за мной ухаживала всё та же молчаливая женщина в странном платье. Она никогда не разговаривала со мной, я тоже молчала, стараясь разобраться без посторонней помощи. Очевидно, я попала в плен, но где находится моя камера, я понятия не имела, хотя подозревала, что в Кестерхофе.
Меня только удивляло, почему не приходит барон. Я разрушила его план с документом, а грубое обращение показало, как он заботится о моём благополучии… Итак… почему же он не пришёл вновь, чтобы навязать свою волю, испытать мои силы? Я не сомневалась, что он попробует это сделать.
Головная боль со временем утихла. Я начинала двигаться в постели, пытаясь вернуть телу силы. Мне наконец удалось рассмотреть свою камеру.
Потому что это, несомненно, была камера. Только голые каменные стены, в одной дверь с железными полосами, в противоположной – окно, такое узкое и глубокое, что когда снаружи светило солнце, лучи его сюда не проникали, только серый свет, который сменялся тьмой с наступлением ночи. Единственные предметы мебели: грубая лежанка-кровать, на которой я лежала, стул, который служил также столом, когда тюремщице требовалось что-то поставить, и откидная доска из потемневшего от времени побитого дерева в стене слева от меня, которая висела на двух ржавых цепях, вделанных в камень. Никакого сомнения, эта камера предназначалась для содержания заключённых.
На мне по-прежнему оставалась та же одежда, которую я надела в день – как давно это было, – когда пошла на роковой обед с графиней и бароном. Платье испачкалось, на нём темнели пятна, похожие на кровь, может, от моих медленно заживавших порезов. Опухоль подбородка тоже спала, хотя мне по-прежнему было больно широко раскрывать рот, и с одной стороны болели зубы.
Кто-то вынул булавки из волос, которыми я закрепляла пряди, и теперь они свободно свисали на лоб и шею. Я, наверное, выглядела настоящим чучелом по сравнению с прежней аккуратной молодой леди, но тут не было зеркала, чтобы в этом убедиться. Влажный холод камеры заставлял меня кутаться в одеяло, как в шаль.
Не зная, чем заняться, я в тусклом свете комнаты принялась разглядывать одеяло – вовсе не такое грубое, как остальная постель. Осмотрев его, я поняла, что оно чем-то походило на то, каким я укрывалась в Аксельбурге. Несмотря на грязь, можно было разглядеть, что это бархат или парча, только такая грязная, что цвет определить невозможно.