Дождь над городом - Валерий Дмитриевич Поволяев
Отец прошел к столу, мокрый брезентовик аккуратным комком положил на пол, сел.
— Ты вот что, Федя, — начал он, побарабанил кончиками пальцев ло столу, оставляя на лаке потные отметины, — есть, конечно, пословица «работа — не волк, в лес не убежит», и верная она, эта пословица... Работа, действительно, в лес не убежит, а вот жена может убежать. Ты ж обещал дома быть, в кино с Иркой пойти... Так что ж? Баба все жданки прождала, а его нет и нет.
Берчанов-младший молчал, справляясь со своим сердцем, с тугими скобами, прочно обжавшими его тело, и думал о том, что почему же, несмотря на слабость, не уходит, не покидает его ощущение весны, открытия, чего-то нового, радостного, трогательного и печального одновременно? И это ощущение такое прочное, что, кажется, закрой глаза, нагнись, пошарь рукой под ногами — и к ладони прилипнет мокрый снег, сосновые остья, кожура, а потом нащупаешь и проталину с клочками мягкой прошлогодней травы, катыши наледи и среди них — хрупкие твердоватые стебли подснежников...
Он кивнул, не вставая, натянул на себя пиджак, излишне спокойно глянул в окно, мутновато-блесткое от предвечернего солнца, потом поднялся и, не отвечая отцу, шагнул к выходу. Федор Лукьянович — следом, но тут же вернулся, цепкими короткими пальцами ухватил плащ и, тяжело подминая ногами пол, пошел за сыном, как командир за подопечным, как часовой за конвоируемым, остро буравя ему утячьими бусинами спину.
День был еще в силе, но уже по сизоватой прозрачности далей, по успокоенности листвы на тополях, по сложной и таинственной игре света и тени чувствовалось, что дело пошло на исход, к черте — еще немного, и солнце усохшим караваем свалится за горизонт, ухнет, как в воду, и тогда на землю опустится ночь. Ночь сменится днем, день — ночью, и так до бесконечности, до той черты, где царит тишина, тлен.
Но все это не страшно, не страшны тишина и тлен, пока рядом есть дорогой человек; все можно перебороть, осилить, одолеть, когда ощущаешь локоть друга, его плечо, и — тут отец прав — не надо обижать его, не надо отдалять этого человека от себя. Ведь так хорошо, когда на пороге дома тебя ждет женщина, близкая до крика и плача, до опьянения... Это надо хранить. До самой последней черты, до точки.
Он сел рядом с шофером, сзади, давя скрипучую кожу своей тяжестью, в машину втиснулся отец.
— Домой, — сказал Берчанов-младший.
Когда под колеса «Волги» пошла пластаться каменно-тусклая лента бетонки с выщербинами и неровностями, он снова начал думать о работе, но тут же изловил себя, улыбнулся тихо и примирительно, даже печально. Откинулся назад, поймал в подвесном овальном зеркальце свой взгляд и в расширенности зрачков вдруг увидел маленькую размокшую полянку, сероватый, ноздристый снег, плоские, с полегшей травой пролежни, посреди которых на длинных некрепких стеблях раскачивались синие ледышки. И так захотелось ему войти в эту весну, добраться до поляны и нарвать подснежников, что просто спасу никакого не стало…
ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ
Майор Стругов вел вертолет почти впритык к водной ряби. Стругов делал контрольный облет лимана. Наклоняя голову, он видел в форточку-бустер густую синь — по осени вода в лиманах наливается зимним льдистым холодом, становится неприкрыто яркой; кроме ряби видел еще разлапистую, похожую на саранчу, тень Ми‑4, кудлатые камышовые куртины, островки высохшей резики.
Было раннее утро — заспанное солнце только что вылезло из-за далекой, чуть вогнутой кромки моря. Стругов не мог никак освободиться от странной тяжести, застрявшей в грудной клетке, в самой глубине ее, под сердцем, от усталости, оставшейся после скомканной тревожной ночи, от цепкого ощущения тревоги, безотвязно охватывающей его в последнее время.
— Смотри, майор, — кабан! — начальник райотдела милиции Пермяков поднялся на дюралевую лесенку, вцепился крупными красными руками в потолочные скобы. — Ну и кабан! С корову, не менее, а? Из двух стволов только снять можно. Как считаешь, майор?
Стругов поморщился, словно на зуб ему попал голяш ракушечника, оттянул половинку бустера. Воздух был наполнен остывшими кислыми испарениями, запахом гниющего камыша, водная синь казалась ему недоброй, предательской.
На крохотном, плоско поднявшемся над водой островке крутился огромный палевый кабан; задрав сильно вытянутую волосатую морду, он часто поддевал пятаком воздух, в тусклых глазах его застыли страх и животная скорбь — Стругов с его острым зрением разглядел то, чего не мог увидеть Пермяков. Длинные, почти прямые клыки кабана были в крови. Убегать зверю некуда — кругом волнистая рябь, плавни, все сухие куртины и гривы затопило по самый верх, и пока не спадет вода — сидеть кабану на островке.
— Дай круг. Всего один круг, — Пермяков пристукнул кулаком по резиновому настилу. — К кабану вернемся.
— Не надо. Пусть живет, — хмуро сказал Стругов.
— Господь с тобой, — вскинулся Пермяков, — что я, из пистолета разве палить буду? Тулки ж со мной нет. Посмотреть еще раз хочу, майор. Какой экземпляр!
Стругов все же не отозвался на призыв Пермякова — он сидел сосредоточенный, грузно впаявшийся в кресло; начальнику райотдела была видна лишь щека майора, прикрытая отворотом шлема, да остро приподнятый, с узкими крыльями нос.
— Алексей, как курс? — спросил Стругов у штурмана с непонятной, не русской и не украинской фамилией Гупало. Тот поправил тоненькую планшетку, лежавшую на коленях, ткнул пальцем в голубизну карты, засунутой под целлулоид, потом привстал, глянул вниз, в камышовый бурелом, где настороженно блестели темные прогалы воды.
— Через семь минут будем на месте — объявил он простуженным, с сипотцой, басом.
Был Гупало неповоротливым толстеющим молодым человеком с сонно опущенными глазами и густыми рыжими волосами, крупными, как проволока, и, как проволока, жесткими, растущими вкривь и вкось; ни одна расческа с ними не справлялась.
— Через семь минут всего, — повторил Гупало.
Вскоре по курсу показался длинный остров, окаймленный густой, но уже сохлой растительностью, — Охотничий Став. Стругову раньше