Всеволод Воеводин - Слепой гость
Он не слушал Баширова и не смотрел на него. Я проследил его взгляд и увидел горца с бледным и злым лицом, который исподлобья, по-воровски оглядывался по сторонам и держал правую руку за пазухой. В это время мулла поднялся с колен. Он протянул руку к Баширову и призывал на его голову все человеческие несчастья и беды. Горец держал руку за пазухой. И когда замолчал мулла, он быстро выдернул руку, и я увидел в его руке вороненый плоский револьвер.
Выстрел раздался одновременно с моим криком. Баширов упал. Наступила тишина. За вчерашний день мы наслушались тишины, но эта тишина была самая страшная. Никто не сдвинулся с места. Только убийца бросился было бежать, но тишина уже кончилась. Я увидел сжатые кулаки, ножи и камни, и убийца исчез под грудой навалившихся на него тел. Потом другие люди расталкивали толпу и кричали что-то, а потом убийца стоял с разбитым лицом, трусливо оглядываясь вокруг, и десятки рук держали его. Вновь наступила тишина, и тогда я увидел Бостана.
Бостан, мой друг Бостан, уверенный и серьезный, подошел к Баширову. Он приподнял его голову с закрытыми глазами и положил ее себе на колени. Потом он обернулся к мулле.
— Слушай, — сказал он, — я только неученый мальчик Бостан, и я не знаю, что думать о чудесах и о боге. Но если в самом деле ты святой, если в самом деле ты можешь творить чудеса, то вот, я прошу тебя, исцели его.
И дряхлые старики, и виноградари, и хлопкоробы, горбоносые старухи, колхозницы, домохозяйки со всех сторон кивали головами и говорили:
— Да, да, исцели его!
И старый мулла стоял бледный и растерянный перед другом моим, Бостаном.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ,
написанная полковником государственной безопасности Иваном Алексеевичем Черноковым по просьбе его приятеля.Вечером ко мне пришел гость. Мы сидим с ним у меня в кабинете за круглым столиком; по одну сторону столика — я, по другую — гость. Бутылка красного вина и два стакана стоят перед нами на столике. Это вино чуть терпкое на вкус, но такое веселое и легкое, его мой гость привез мне в подарок с юга, со своей родины. Я люблю такое вино.
— Саол!
— Саол! Будь здоров, дорогой мой!
Мы чокаемся и отпиваем по глотку. Мои сапоги мирно стоят у стенки, склонясь голенищами до полу. Они отдыхают. И мой ремень с кобурой висит на спинке кресла, — верный признак того, что хозяин никуда не торопится этим вечером.
Я чокаюсь с моим гостем и думаю о нем. Позволь-ка, сколько же лет нашей дружбе? Семь или восемь? Ну да, нынче у нас 1943 год, и, стало быть, мы дружим уже восемь лет.
Легкое, чуть терпкое вино; его хорошо пить глоточками, сидя в кресле и протянув ноги на ковер. Оно настраивает на воспоминания. В тот день, когда я увидел моего приятеля, я тоже поднимал чашку с этим вином и говорил «саол». Это было в саду, при свете ламп, расставленных прямо на земле под деревьями.
Умирающий старик рассказывал тогда страшную историю о себе и об одном страннике с поддельными лишаями на лице. И маленький мальчик, школьник, смотрел старику в лицо глазами, полными ужаса. Я покачиваю головой и посмеиваюсь. Маленький, маленький был человек! И какая же грустная и вместе с тем серьезная физиономия была у него, когда потом, несколько недель спустя, он прибежал ко мне на работу сообщить, что дядя его, любимый дядя, командир-пограничник, не предатель, нет, что он честнейший, преданнейший нам человек, и все, что будут говорить о нем дурного, — ложь, ложь от начала до конца, недоразумение, которое не может не разъясниться. Жаль, что капитан Орудж Бахтиар-заде не сидит сейчас за столиком вместе с нами, — мы бы посмеялись все трое еще раз. Вырос мой приятель.
— Ну-ка, поднимись, — говорю я. Он встает, улыбаясь, и, хочешь — не хочешь, приходится сознаться, что мой нос едва достает до его подбородка. Мы беремся за руки и по всем правилам школьной игры стараемся сдвинуть друг друга с места. Я делаю рывок. Он отвечает мне тем же, и я шатаюсь. Черт возьми, неужели же 45-летний чекист не в состоянии одолеть мальчишку 1922 года рождения? Медленно я напрягаю плечо и руку. Мой дружок краснеет от натуги, пыхтит, кусает губы и, крякнув, плюхается на кресло. Теперь можно опять чокнуться.
— Саол!
— Саол! Нет, дорогой мой. Прежде чем играть в эту игру, еще подрасти немножко или подожди, пока я состарюсь...
Мы сидим теперь смирно, и он рассказывает. Три месяца, все летние каникулы, он пробыл у себя на родине. Помню ли я деревню, где жил его дед? Так вот, в горах, так километров пятнадцать к западу, они, группа студентов-геологов, нашли медь. Это очень важное открытие, и он волнуется, рассказывая мне о своих успехах. Потом мы говорим об урожае винограда в этом году. Потом — об Элико, о внучке старой грузинки, о юной приятельнице моего гостя, о том, что нынче она поступила в Тбилисскую консерваторию. (Не нужно быть следователем, чтобы сделать верные выводы из легкого смущения моего друга, с которым он говорит о семнадцатилетней певице). Потом совсем неожиданно он говорит:
— Иван Алексеевич, у меня к вам просьба. Дело в том, что я пишу книгу и мне нужна ваша помощь.
— Чудак, — отвечаю я, — с чего ты взял, что я что-нибудь смыслю в геологии? Это ты, прачкин сын, можешь теперь кончать институты, а мы, брат, с восемнадцати лет винтовку в руки и...
— Но эта книга, — перебил он меня, — вовсе не о геологии. Там, Иван Алексеевич, говорится о диверсантах...
И вот он мне рассказывает, что в свои свободные вечера он начал описывать те самые события, с которых, собственно говоря, и началась наша дружба. Никогда ему не забыть их. На всю жизнь врезались они в его память. И пусть наши ребята, такие же школьники, каким он был тогда, прочтут его повесть и еще раз задумаются о коварстве наших врагов, о том, на что эти люди способны в своей ненависти к счастливому советскому народу. Все это он мне рассказал, а потом спросил:
— Да, может быть, лучше прочитать вам то, что у меня написано?
— Ну, конечно, читай, — сказал я.
Он вытащил из кармана толстую тетрадку. Час ночи уже пробило, а мы все еще сидели друг против друга в креслах, и снова проходили передо мной старые мои знакомцы — слепой корзинщик Мамед, и глухонемой сапожник, и молчаливый человек в крестьянской одежде, и оборвыш Бостан (где, кстати, он теперь? Кажется, в Севастополе торпедистом на подводной лодке.), и, наконец, я сам, Иван Алексеевич Черноков, своей собственной персоной, только помоложе на восемь лет.
В половине второго он закрыл свою рукопись.
— Так, — сказал я. — Все так, все верно. Что же теперь ты от меня хочешь?
— Расскажите мне подробно об этих людях, — попросил он. — На что они надеялись? Чего они хотели, затевая эту глупую игру? Я ведь многого не понимал тогда...