Валерий Поволяев - Фунт лиха
— Вот это да-а-а-а, — выдохнул Присыпко, лицо у него порозовело, ожило от удачи, выделились на нем гнилыми пятнами лишаи и струпья — следы стужи, ветра, помороженность, — но это не портило лика связчика, на котором засияли, залучились празднично неброские, припущенные жиденькими коричневатыми ресничками глаза. — Точно ведь я тебе говорил, не миновать нам открытия. Рубиновую жилу обнаружили. Надо же!
И так и этак подбираясь под пласт, Володя Присыпко попробовал выковырнуть из него несколько горошин, но те впаялись в камень прочно — без железного приспособления их не взять. И тогда связчика осенило:
— Давай в палатку... за ледорубами. Ледорубами мы этих драгкаменьев наколупаем сколько надо.
Вона! — и усталость, слабость муторная, противная куда-то подевалась, и ноги прочно держат тело, — когда они поднялись, даже не пошатнулись, и оранжевые голуби исчезли, будто сквозь землю провалились, перестали будоражить больной взгляд. Оказывается, не так уж много человеку и надо. Заряди его азартом, поставь перед ним цель — полностью выложится мужик, жилы из себя повытягивает, живота лишится, а до цели обязательно доберется. И рад этому будет.
Кажется, Тарасов именно в эти миги начал понимать героев Клондайка, аборигенов золотых приисков, джеклондонских бродяг, их страсти и мотовство, жестокость, дружелюбие, жизненную легкость, гордость и бездумность, радости их, суетность, умелость и изворотливость — они будто ожили и один за другим безмолвной чередой проходили сейчас перед ним.
Первым забравшись в палатку, Присыпко повалился вниз лицом, захрипел — прихватило грудь, — но это ничего, это сейчас пройдет, это от нехватки кислорода, это обычное, это... — Тарасов, вторя Присыпко, тоже засипел натужно, роняя слезы из глаз, позеленел лицом, хотя еще минуту назад в подскульях у него красовался здоровый, морковный румянец, закрутил головою от огорчения, от чувства обреченности, охватывающего человека в такие минуты. Справившись с собою, Присыпко раскинул руки крестом, потеребил тезку своего, Студенцова:
— Слышь, новость какая!
Тот шевельнулся в спальнике, со стоном выпростал голову из капюшона. Глаза мутные, будто пленкой подернутые, ничего не выражающие.
— Новость-то какая! — Присыпко с хрипа перешел на нормальный голос — одолел кислородную нехватку, голод, боль в груди, а вот Тарасов все еще продолжал корчиться, крутил головою из стороны в сторону, схлебывая с губ соленые теплые слезы. — Мы рубиновую жилу нашли. Месторождение, похоже. Вот это он, он, он, — Присыпко потыкал пальцем в сторону хрипящего Тарасова, — он первый камень с рубинами нашел. Покажи его, первый камень, а! Покажи! — Видя, что Тарасов не разгибается, бьется в хрипе, махнул рукою. — Ладно, не надо. У меня свой есть. — Вытащив из кармана слюдянистый обломок, протянул его Студенцову. — Гляди!
У того глаза немного оживились, сделались глубокими, осмысленными, украсили лицо весенней синью. Студенцов застонал, высовывая исхудавшую помороженную руку из спальника, подставил негнущиеся, заметно попрозрачневшие пальцы под камень. Присыпко осторожно вложил в них обломок.
Студенцов довольно долго рассматривал гороховую сыпь, влипшую в обломок, шевелил губами беззвучно, потом прошептал без всякого интереса к находке — ну просто до обидного равнодушными были его сплющенные, продавленные сквозь зубы слова:
— Мне это уже ни к чему...
Будто от укола — тупого, болезненного — вскинулся Присыпко, но тут же, до конца осмыслив сказанное Студенцовым, обвял, вгляделся в лицо тезки, на котором опять начали гаснуть, задергиваться мутной мертвенной шторкой глаза. Привстал на руках, подтянулся к студенцовскому спальнику.
— Ты это брось! Слышь? Брось! Мы выкарабкаемся из передряги, обязательно выкарабкаемся. Слышь? Мы выживем! Слышь?
Закрыл глаза Студенцов, погрузился уже в глубь собственной боли, в слабость свою, непричастность к мирской суете, к тому, что творилось в этой жизни.
— Надо бы еще одну птицу подбить, — наконец справившись со слабостью, просипел Тарасов.
— Да... Но где? Где ее можно подбить?
— Н-не знаю. Но суп, бульон нужен.
Снова приникнув к распаху студенцовского спальника, Присыпко проговорил отчетливо, медленно, насколько мог громко:
— Володь, а Володь! Держаться надо! Ветер стихает. Ты слышь? Стихает. Вертолет скоро придет. Слышь?
Замер, прислушиваясь, отзовется Студенцов или не отзовется? Тот молчал. Шелестело лишь слабое дыхание его, потрескивало на морозе, прямо в воздухе обращаясь в мелкий снеговой пух, и все... Ни словечка, ни запятой, ни буквы какой-нибудь завалящей, ни вопросительного знака. Присыпко вывернул голову, посмотрел горестными глазами в угол, где лежал Манекин, выдавил из себя угрожающе:
— У-у, падла!
Когда снова выбрались из палатки наружу, Тарасов отметил: а ведь, действительно, ветер на убыль пошел, и снег уже не так густо рябит, и менее беспокойный он сейчас — не завивается в лихие жгуты, не хлещет злобно, как ранее, до крови, а спокойно сваливается с верхотуры на землю, устилает белым ледник. И мягче он стал. Тарасов подавил в себе радостный всплеск, страшась спугнуть кого-то неведомого, сидящего высоко в небесах, давшего команду ослабить снеговой напор. И воздух пожижел, разредилось в нем что-то, потеплело, жизнь появилась. Подняв по-лосиному голову, Тарасов пригляделся тщательно и увидел сквозь снеговое рядно далекие прозрачные звезды, неподвижно застывшие в небесном бездонье.
В нем вдруг родилось ощущение удачи, везенья, чего-то доброго. А может, это тени Клондайка, небесные души ему сигнал подают? Или другое — голод уже сделался привычным, от этого, естественно, стало легче, организм перешел в новый режим работы, ослабла боль, тошнота перестала хватать цепкими пальцами за горло — может, второе дыхание появилось? Налицо ведь все признаки... Ну, неужто второе дыхание? Оглядев ледник, Тарасов нашел, что тот все так же пуст, ничего живого на нем нет, ни птиц, ни зверей — видать, птицы и звери раньше, чем люди, почувствовали приближение холодов и ушли с ледника в теплые памирские долины. Лицо его сделалось сумрачным, под глазами и в подскульях появились сизые тени, ощущение удачи пропало, растворилось, будто пилюля в стакане воды. Пустой ледник — это худо. Сюда даже галки не прилетят. Здорово помрачнел Тарасов. Лежавшему в палатке Студенцову, ему бы, больному, сейчас бы супа уларьего похлебать, вареным мясом бульон заесть — глядишь, отошел бы парень, через пару дней на ноги поднялся, а в Москву и вовсе гоголем, покорителем красоток явился. Но нет — не дано им подстрелить улара или кеклика — нет ни птиц, ни зверей на леднике. Пуст Большой лед.