Николай Шпанов - Песцы
За проливом, дальше к северу, горы пойдут отвеснее. Резче складки, пропасти глубже. Залитые глазурью по тысячелетним морщинам земли уходят вглубь острова скользкие дороги ледников. С тем, чтобы там в середине образовать одну огромную ледяную шапку на добрую половину острова.
Но это за проливом, а здесь, на южной стороне его, ледников еще нет. Их голубые обвалы не нарушают покоя заливов — губ. Тихо и у западного конца Маточкина шара, там, где море глубоко закинулось в сушу Поморской губой. Только сувой в устье речки Маточки бьется и брызжет белой пеной на блестящую черную спину каменистой кошки. Спокойно, сонно почти, глядят оконцами три серых избы становища. На десятки метров одна от другой разбежались по умощенной валунами земле; опасливо отодвинулись от берега. Одна часовенка, маленькая, нескладная, с обломанным крестиком, завешанная с облупленной луковки до низу сетями, уставленная прислоненными к стенам веслами, баграми и стрельными лодочками, — только эта часовенка храбро подобралась к самой воде. Тихо и около часовни. Сонно повис красный лоскут над вычурным шатром крылечка.
Сегодня тихо в губе. Спокойно спит залив. Не рвется ветер. Не шипит в разлогах и расщелинах. Не стучит по тесовым крышам становища. Гудко отдается только дыхание моря, проникая в губу.
Поверх этой тишины, где-то очень далеко простучали несколько дробных, звонких ударов и снова пропали. Через несколько минут стукнули новые. Куча желтогрязной шерсти, наваленная у ступенек часовенки, шевельнулась. Над шерстью поднялись острые угольнички собачьих ушей. Уши пошевелились и снова исчезли. Но не надолго. Снова донесся с моря звонкий стук. Задержался на целую минуту. Уши поднялись и насторожились, за ними вторые, третьи. Из кучи шерсти высунулись несколько острых собачьих морд. Настороженно вытянулись. Одна собака порывисто вскочила и вытянула морду к морю. Нехотя потянулась другая, выпячивая в зевке острые клыки. Поднялась вся свора. Грязносерые, желтые, черные шерстяные клубки, на толстых шерстяных лапах, покатились к самому берегу.
Долго стояли у воды, настороженно водя ушами. Заскулили, затявкали. Когда над входным мысом закачалась белая бочка вороньего гнезда, собаки уже метались по берегу, стремглав носясь от воды к избам и обратно. Вой и лай поднялись навстречу стройным мачтам и выплывшему за ними низкому корпусу шхуны.
То ли разбуженный этим собачьим беснованием, то ли звонкими хлопками мотора-нефтянки, вышел на крыльцо дальней избы самоедин. Почесываясь и зевая, поглядел на губу. При виде шхуны сразу сбросил сон. Убежал в избу и вернулся с винтовкой. Стремительно бросился к берегу. За ним метнулась, мотаясь полами неопоясанных малиц, гурьба. Мужчины, женщины, дети. Все самоеды.
Через минуту из остальных изб становища, показались такие же малицы. Но шли степенно. Вместо мягких пимов, стучали по мостовой валунов каблуками бахил. На ходу заряжали винтовки. Окладистые бороды, моржастые усы обличали русских.
На берегу, у воды, толпа смешалась. Члены одной промысловой артели — самоеды и русские — давно спутали свои привычки и обычаи. Русские поморские привычки стали самоедскими. От малицы до ужимок русаки переняли у самоедов все, что от Новой Земли. И никто, вероятно, теперь не сказал бы по-самоедскому ли обычаю, по-старой ли поморской привычке полярников-пионеров, все как один вскинули винтовки и разорванным залпом хлестнули воздух. За первым второй, третий. В одиночку сыпались выстрелы из стволов наиболее молодых охотников, когда старики уже просто махали руками и шапками.
Не стесняясь водой, полезли навстречу быстро идущему от шхуны на веслах фансботу.
Не дойдя к отмелому берегу, фансбот зашуршал по песку. В перебой, и прибывшие, и залезшие уже в воду по пояс, хозяева, потащили шлюпку на руках. Рядом с большим промысловым карбасом взгромоздили за чертой прилива прибывшую шлюпку. Кто не работал, степенно, молча стоял на берегу, точно только что не суетились и не гремели выстрелами. Только когда вылезли гости на песок и, потопав мокрыми сапогами, протянули руку каждому — по-очереди поцарапались шершавыми ладонями. И лишь тогда заговорили. Русаки — не стесняясь, наперебой. Самоеды нерешительно, начиная речь только тогда, когда кончит предыдущий разговорщик.
Большинство здороваются и ведут разговор, как старые знакомцы. Среди прибывших только двое матросов — новые люди. Да и они новые только потому, что именно здесь, в Поморской, их видят в первый раз. Но их лица, повадка, костюм также знакомы промышленникам, как лица десятков матросов, бывавших до них, как лица десятков тех, которые придут после них. Шенкурские лица. Носатые, тяжелым топором рубленые. А цветом они — спелыми бураками натертые. Шенкурский говор. С распевцем в конце фразы, с вопросительным выражением самой утвердительной. Даже руки и те свои — шенкурские: с тяжелыми кулаками, длинные, цепкие. И ноги кривые, кряжистые, вросшие в тяжелые поморские бахилы.
И среди этих шенкурских, от капитана до последнего матроса, совсем смешным чужаком — кто-то маленький, тощий, черный, как жук. Большими роговыми очками пугает самоедских детишек. В нем незнакомо поморцам все, от одежи — ни морской, ни городской, ни ново-земельской — до торопливой повадки и неразборчивого, путанного говорка.
Чужак. А гость. И руки одна за другой царапают его маленькую смуглую ладошку. А он только торопливо хихикает и не то удивленно, не то неприкрыто радостно смотрит на все. На скуластые лица, на разметавшиеся нечесаные длинные волосы, на мокрые стоптанные пимы, на грязные, лоснящиеся напластанным на животах салом, малицы.
Гурьбой разобравшись на кучки, пошли в главный дом становища. Большой, крепко рубленый, шитый тесом, надолго поставленный, тридцать лет назад художником Борисовым. Нынче владеет им местный старожил промышленник Михайло Князев. Восемнадцать зимовок отзимовал уже Князев на Новой Земле. А с острова уезжать еще не собирается.
По белым скобленым полам застучали бахилы. Вокруг большого стола у борисовского студийного окна, «венецианского», запели вопросительным говорком шенкурцы. За спинами их широким зевом пахнула горячая русская печь. И прямо из печи на огромном протвине выплыл пирог. Точно нарочно для гостей в печку был посажен. Из разрезанных финками ломтей, нежно-розовой мякотью вывалился, исходящий ароматным паром, голец.
Князев распахнул руки, как жрец. Улыбнулся в седо-черные кудряшки бороды:
— Ин прошу не побрезговать угощеньем ново-земельским. Не больно сей год промыслы богаты, да небось на наш век хватит.
У сидевшего против Князева капитана шхуны от домового тепла, от печки, от пирогового смачного духа лицо разгорелось. И без того всегда красное, оно сделалось багровым, с синими прожилками вокруг спелого налитого носа. Капитан весело глянул на хозяина и, подмигнув, прохрипел: