Рафаэль Сабатини - Заблудший святой
– Это были опрометчивые слова, Агостино. Я принял невежество за чистоту и непорочность, это обычная ошибка. Позже я все как следует обдумал, и мои размышления вынуждают меня сказать тебе то, что в этом доме равносильно предательству.
– Я не понимаю, – признался я.
– Возможно, что я исполнял мой долг по отношению к твоей матери более добросовестно, чем имел на это право. Мой долг по отношению к моему Богу я исполняю сейчас, хотя тебе может показаться, что я выступаю скорее как advocatus diaboli note 30. Долг мой заключается в том, чтобы предупредить тебя; попросить тебя как следует обдумать тот шаг, который ты собираешься совершить. Послушай, Агостино. Я говорю с тобой на основании горького опыта одной несчастной жизни, полной страданий. Я бы не хотел, чтобы ты вступил на путь, по которому пришлось пройти мне. Он редко приводит к счастью в этом мире, впрочем, так же, как и в следующем; чаще всего он приводит прямехонько в ад.
Он замолчал, а я смотрел на его измученное лицо в полном изумлении. Казалось невероятным, что эти слова исходят от человека, которого я считал воплощением добра.
– Если бы я не знал, что в один прекрасный день мне придется говорить с тобой так, как я разговариваю сейчас, я бы уже давно отказался делать то дело, которое не одобряю. Но я боялся тебя оставить. Я боялся, что, если я уйду, мое место займет какой-нибудь временщик, который ради хлеба насущного будет учить тебя так, как этого хочется твоей матери, и толкнет тебя, без предупреждения, на ту жизнь, которая уготована тебе по обету.
Однажды, несколько лет тому назад, я был на грани того, чтобы оказать неповиновение твоей матери. – Он устало провел рукой по лбу. – Это было в ту ночь, когда Джино Фальконе покинул нас. Она его выгнала, считая это своим долгом. Ты помнишь, Агостино?
– О, я помню, – ответил я.
– В ту ночь, – продолжил фра Джсрвазио, – я был рассержен, я испытывал праведный гнев, глядя на то, как дурной, нехристианский поступок совершается в святотатственном самодовольстве. Я был готов осудить этот поступок и осудить твою мать, сказать ей в лицо, что она поступает дурно. Но потом я вспомнил о тебе. Я вспомнил любовь, которую питал к твоему отцу, вспомнил о долге, который он мне завещал: позаботиться о том, чтобы тебе не было причинено то зло, которого я опасался. Я понял, что, если я произнесу слова, которые жгли мне язык, мне придется уйти, так же как ушел Джино Фальконе. Но дело было не в том, что меня прогонят. Мне было бы легче спасать свою душу в каком-нибудь другом месте, а не в этом доме, где царит дух ложно понятого христианства; и кроме того, всюду есть монастыри моего ордена, где я могу найти приют. Но я не мог оставить тебя; я понимал, что, если я уйду, ты целиком окажешься во власти влияния, которое лепило и ломало тебя вопреки твоей натуре, не принимая во внимание твои склонности. Поэтому я остался, поэтому не встал на защиту Фальконе. Впоследствии я узнал, что он нашел друга, что о нем… что о нем позаботились.
– Кто позаботился? – спросил я, в высшей степени заинтересованный.
– Один из друзей твоего отца, – сказал он после секундного колебания. – Кондотьер по имени Галеотто – предводитель наемников, известный по имени Ti Gran Galeotto note 31. Но это неважно. Я хочу рассказать о себе, чтобы ты понял, на каком основании я все это говорю. Мне была уготована судьба солдата, я должен был следовать за своим доблестным молочным братом, твоим отцом. Если бы я сохранил силы моей ранней юности, на мне вместо монашеской рясы были бы сейчас солдатские доспехи. Однако случилось так, что тяжелый недуг лишил меня здоровья и сделал непригодным для такой жизни. Равным образом я был не в состоянии работать в поле, и мне грозила опасность сделаться обузой для моих родителей-хлебопашцев. Для того чтобы этого избежать, они решили сделать из меня монаха; отдали меня Богу, увидев, что я непригоден для служения человеку. Бедные простаки, они считали, что, поступая таким образом, совершают доброе, богоугодное дело. Я проявил способности к учению; меня заинтересовали предметы, которым меня учили; я, действительно, увлекся ими и не задумывался о будущем; не задаваясь лишними вопросами, я подчинился воле своих родителей, и, прежде чем я успел сообразить, что и кто я есть, я уже был духовным лицом.
Он значительно понизил голос, заключая свой рассказ:
– В течение десяти лет после этого, Агостино, я носил власяницу, не снимая ее ни днем, ни ночью; поясом мне служило узловатое вервие, в которое были воткнуты шипы, терзавшие мое тело. Десять лет я не знал телесного покоя, не знал, что значит ночной сон. Только таким способом удалось мне смирить мою бунтующую плоть и уберечь себя от того, что для простого человека – обычное дело, а для меня – святотатство и грех. Я был набожен. Если бы я не был набожен и силен в моей вере, я никогда бы не вынес того, что был вынужден выносить, чтобы не быть обреченным на вечные муки, и все потому, что меня сделали священником, не приняв во внимание моей натуры. Подумай об этом, Агостино, подумай хорошенько. Я бы не хотел, чтобы ты пошел по этому пути, не хотел бы, чтобы тебе пришлось бороться с искушениями таким образом. Ибо я знаю – надеюсь, что говорю это со всем смирением, Агостино, благодаря Бога за великую милость, которую оказал он мне, – на одного священника без призвания, который может побороть искушение с помощью таких мучительных средств, приходится сотня таких, которые устоять не могут, и это очень плохо: своим скандальным примером они многих отвращают от Церкви и дают оружие в руки ее врагов, за что приходится дорого расплачиваться впоследствии.
Наступило молчание. Я был неожиданно тронут его рассказом, на меня произвело впечатление предостережение, которое я уловил в его исповеди. И тем не менее моя самоуверенность не была поколеблена.
И когда наконец он поднялся, взял свою свечу и, встав у моей кровати, спросил меня еще раз, чувствую ли я в себе призвание, я продемонстрировал свою самонадеянность ответом:
– Я молюсь и надеюсь, что я действительно чувствую в себе призвание, – сказал я. – Я буду следовать по жизненному пути, который наилучшим образом подготовит меня к жизни будущей.
Он смерил меня долгим печальным взглядом.
– Ты должен поступать так, как подсказывает тебе твое сердце, – вздохнул он. – И когда ты увидишь мир, познакомишься с ним, твое сердце научится говорить более понятным языком.
С этим он меня оставил.
На следующий день я отправился в путь.
Прощание мое было недолгим. Моя мать, провожая меня, коротко всплакнула и долго-долго молилась. Не могу сказать, чтобы она испытывала особую грусть, расставаясь со мною. К этой грусти я бы отнесся с уважением, память о ней берег бы, как святыню. Но нет, ее слезы были вызваны страхом, она боялась, что я не сумею противостоять опасностям, которые окружают человека в мире, поддамся искушению и обману ее надежды на исполнение обета.