Два капитана - Вениамин Александрович Каверин
Свет погас, и на экране появился высокий человек в меховой шапке, в меховых сапогах, перетянутых под коленями ремешками. Он стоял, упрямо склонив голову, опершись на ружьё, и мёртвый медведь, сложив лапы, как котёнок, лежал у его ног. Он как будто вошёл в этот зал — сильная, бесстрашная душа, которой было нужно так мало!
Все встали, когда он появился на экране, и такое молчание, такая торжественная тишина воцарились в зале, что никто не смел даже вздохнуть, не то что сказать хоть слово.
И в этой торжественной тишине я прочитал рапорт и прощальное письмо капитана:
— «…Горько мне думать о всех делах, которые я мог бы совершить, если бы мне не то что помогли, а хотя бы не мешали. Что делать? Одно утешение — что моими трудами открыты и присоединены к России новые обширные земли…»
— Но в этом письме, — продолжал я, когда все сели, — есть ещё одно место, на которое я должен обратить ваше внимание. Вот оно: «Я знаю кто мог бы помочь вам, но в эти последние часы моей жизни не хочу называть его. Не судьба была мне открыто высказать ему всё, что за эти годы накипело на сердце. В нём воплотилась для меня та сила, которая всегда связывала меня по рукам и ногам…» Кто же этот человек, самого имени которого капитан не хотел называть перед смертью? Это о нём он писал в другом письме: «Можно смело сказать, что всеми своими неудачами мы обязаны только ему». О нём он писал: «Мы шли на риск. Мы знали, что идём на риск, но мы не ждали такого удара». О нём он писал: «Главная неудача — ошибка, за которую приходится расплачиваться ежедневно, ежеминутно, — та, что снаряжение экспедиции я поручил Николаю.»
Николаю! Но мало ли Николаев на свете!
Конечно, на свете много Николаев и даже в этой аудитории их было немало, но только один из них вдруг выпрямился, оглянулся, когда я громко назвал это имя, и палка, на которую он опирался, упала и покатилась. Ему подали палку.
— Не для того я хочу сегодня полностью назвать это имя, чтобы решить старый спор между мною и этим человеком. Наш спор давно решён — самой жизнью. Но в своих статьях он продолжает утверждать, что всегда был благодетелем капитана Татаринова и что даже самая мысль «пройти по стопам Норденшельда», как он пишет, принадлежала ему. Он так уверен в себе, что имел смелость явиться на мой доклад и сейчас находится в этом зале.
Шёпот пробежал по рядам, потом стало тихо; потом снова шёпот. Председатель позвонил в колокольчик.
— Странная судьба! До сих пор он действительно ни разу не был назван полностью — имя, отчество и фамилия. Но среди прощальных писем капитана мы нашли и деловые бумаги. С одной из них, очевидно, капитан никогда не расставался. Это копия обязательства, согласно которому: 1. По возвращении на Большую землю вся промысловая добыча принадлежит Николаю Антоновичу Татаринову — полностью имя, отчество и фамилия. 2. Капитан заранее отказывается от всякого вознаграждения. 3. В случае потери судна капитан отвечает всем своим имуществом перед Николаем Антоновичем Татариновым — полностью имя, отчество и фамилия. 4. Самое судно и страховая премия принадлежат Николаю Антоновичу Татаринову — полностью имя, отчество и фамилия. Когда-то в разговоре со мной этот человек сказал, что только одного свидетеля он признаёт: самого капитана. Пусть же он теперь перед всеми нами откажется от этих слов, потому что сам капитан теперь называет его — полностью имя, отчество и фамилия!
Страшная суматоха поднялась в зале, едва я кончил свою речь: в передних рядах многие встали, в задних стали кричать, чтобы садились — не видно, а он стоял, подняв руку с палкой, и кричал:
— Я прошу слова, я прошу слова!
Он получил слово, но ему не дали говорить. В жизни моей я не слышал такого дьявольского шума, который поднимался, едва он открывал рот. Но он всё-таки сказал что-то — никто не расслышал — и, тяжело стуча палкой, сошёл с кафедры и направился к выходу вдоль зрительного зала. Он шёл в полной пустоте — и там, где он проходил, долго была ещё пустота, как будто никто не хотел идти там, где он только что прошёл, стуча своей палкой.
Глава девятая
И ПОСЛЕДНЯЯ
Вагон шёл до Энска, значит, все эти люди, расположившиеся где придётся: на полу и на полках, в переполненном, полутёмном вагоне, — ехали в Энск. В прежние времена этого было достаточно, чтобы его народонаселение увеличилось чуть ли не вдвое.
Мы познакомились с соседями, или, вернее, с соседками (потому что это были студентки московских вузов), и они сказали, что едут в Энск на работу.
— На какую же?
Ещё неизвестно. На шахты.
Если не считать подкопа в Соборном саду, о котором Петька когда-то говорил, что он идёт под рекой и что в нём «на каждом шагу скелеты», в Энске никогда не было ничего похожего на шахты. Но девушки утверждали, что едут на шахты.
Как всегда, уже через три-четыре часа в каждом отделении образовалась своя жизнь, не похожая на соседнюю, как будто тонкие, не доверху, дощатые стенки разделили не вагон, а чувства и мысли. В одних отделениях стало шумно и весело, а в других скучно. У нас — весело, потому что девушки, немного погрустив, что не удалось остаться на летнюю работу в Москве, и поругав какую-то Машку, которой это удалось, стали петь, и весь вечер мы с Катей слушали современные военные романсы, среди которых несколько было забавных. В общем, девушки пели до самого Энска, даже ночью — почему-то они решили не спать. Так и прошла вся недолгая дорога — тридцать четыре часа — в пенье девушек и в дремоте под это молодое, то весёлое, то грустное, пенье.
Прежде поезд приходил рано утром, а теперь — под вечер, так что, когда мы слезли, маленький вокзал показался мне в сумерках симпатичным и старомодно-уютным. Но прежний Энск кончился там, где кончился широкий, в липах, подъезд к этому зданию, потому что, выйдя на бульвар, мы увидели вдалеке какие-то тёмные корпуса, над которыми быстро шли багрово-дымные облака, освещённые снизу. Это был такой странный для Энска пейзаж, что я даже сказал девушкам, что, очевидно,