Николай Коротеев - Циклон над Сарыджаз
— Бельгийское, — сказал я, — два ствола — ружейных, а под ними — винтовочный, нарезной. Под наш патрон, под русский.
— Верно. По особому заказу, видно, делали. Именное да не по-нашему выгравировано… Десять тысяч за него перед самой войной отдал. Эх…
— Вы ешьте, дядя Иван. Закусить забыли, — подбодрил я его.
— Да мне сейчас и фазанья грудка костью поперек глотки становится… Забрали ружья, дичь, рыбу, сколько могли унести. А в солонину нагадили, сволочи. Я им: «Хоть вы и не нашего бога люди, да зачем еду портить?» — «Что наше дерьмо, что сало — все одно. Сожрут ваши кызыласкеры», — и ржут, хотели и в другие нагадить. Как сказали они — «кызыласкеры», подумал я, что не только не нашего бога люди, а просто басмачи…
Слушал я дядю Ивана, а сам думал:
«Кызыласкеры… — это бедняки, защищающие бедняков от «высшей расы» — фашистов; бедняки, боровшиеся здесь против баев и манапов».
Родовая спесь, родовые традиции, басмачи проклятые! Знакомо, ох, как знакомо. Когда-то, в отрочестве, мне пришлось лицом к лицу столкнуться и не с такими последствиями этого груза прошлого.
То был очень тяжелый год. Шестнадцатый.
Не вдаваясь в исторические подробности, скажу, — манапы, баи и торговцы в конечном счете увлекли часть киргизов тогда за границу. Темные и забитые киргизские дыйкане… Они действительно пошли за этими козлами-провокаторами, когда богачи решили спасать своё добро. В самом чреве Тянь-Шаня есть долина. Называется Сарыджаз. Река так называется, горный хребет к северу от неё. И вот в этой местности собрались тысячи семей, чтоб миновать последний перевал. Была ночь, очень холодно. Возвращаться поздно; высокие перевалы, которые мы миновали, закрылись. А по узкой тропе перевала гнали манапский и байский скот — отару за отарой, стадо за стадом. Прошла неделя и ещё неделя. Люди голодали и мерзли. Никто из богатых не дал ни барана. А многие, как и мы с братьями и отцом, ушли лишь с котомкой за плечами, оставив в селе всё имущество.
И день ото дня народ понимал, как бессовестно и безжалостно его обманули. Ведь баи и манапы думали только о себе, своем скоте, своем добре.
Прошел ранний снег. Он грозил холодной смертью людям. Тогда терпенье лопнуло.
Я помню ту ночь в долине Сарыджаз и то, что теперь называют циклоном, а тогда просто бураном, обрушилось на толпы людей.
«В пропасть байский скот! Пусть идут люди!» — раздалось во тьме ночи.
Я солгу, если скажу, что видел и знаю — кто закричал первым. Но тогда-то был уверен — это мой отец закричал. Потому что и мой отец кричал то же.
И череда людей, взявши детей — кого за руки, кого на руки, держась друг за друга, двинулась на перевал. Я помню эту череду в подсвеченной снегом ночи.
Приспешники баев и манапов били людей палками, стреляли в них. Но длинная череда не отступала и двигалась, и двигалась по тропе к перевалу.
«Всё равно, всё равно, — шептал отец. — Смерть ли здесь, в драке, смерть ли в пропасти, смерть ли в долине от холода и голода. Держись, сынок».
От холода и ужаса, криков отчаяния вокруг и ударов я не мог плакать и только шел за отцом. А мать, схватив его за халат, держалась позади с малолетками, потому что отец прокладывал путь на тропе перевала.
Нет, не время и не место останавливаться на истории, делать длинные отступления. Я знаю, сам видел одно: когда людям стало плохо, когда они умирали, радетели родов, старейшины племени предали их, предпочтя своему народу свой скот.
Это я видел. Видел на Сарыджаз. Тогда там бушевало два циклона: гнев народа и снежная буря.
После рассказа дяди Ивана я возненавидел Исмагула и Кадыркула ещё больше. Но не потому, что они носили имя Аргынбаева, тоже предавшего сотни своих соплеменников за свой скот, а потому, что оказались они такими же, как отец, как дядя.
А дядя Иван продолжал рассказывать о налёте. Говорил он глухо, натужно. И держал в руке вилку, как держат нож.
— Остановил расходившихся бандитов, тех, кто солонину портил… Один из них же. Хромой, вроде вас. Тоже с палкой. Бугаек. Он всё молодого, у кого рука на перевязи, слушался. А тут набычился: «Хватит! Нам пора. А то не пройдем болото до рассвета».
Я подумал: «Конечно, это и был Исмагул. Досталось ему в схватке с Макэ Оморовым, вечная ему память… Однако же братья не в ладах живут. Даже здесь между собой за власть воюют. И куда девался Абджал-бек, дядя их? Ведь происшедшая в доме у дяди Ивана стычка: портить — не портить бочку солонины, может свидетельствовать о многом. Прежде всего — Исмагул, как был телком, по выражению старухи Батмакан, так им и остался. Но не всегда. Умеет и на своём настоять. Как-никак старший брат. Кадыркул — хитер, видимо, ловок, шайтан. Батмакан говорила — сам дерёт, сам орёт».
Я старался представить себе теперешний их облик. Ведь снимок-то у меня был довольно старый. На фотографии им по шестнадцать-семнадцать лет. Как, в чём они изменились?
Хотелось мне показать дяде Ивану фотографию братьев, чтоб окончательно убедиться. Но поосторожничал, мало ли как дело обернется, да и признать Аргынбаевых на фотографии — штука нелегкая. Иной поворот, если я им самим снимок покажу. Они-то тут же себя узнают.
— А второй раз когда явились? — спросил я дядю Ивана, угрюмо уставившегося в столешницу.
— Двадцать первого… Похоже, всей бандой — семнадцать пришло. Под утро… Орут, грохочут. Дети мои маленькие опять в рев, сердце надрывают. Мы после первого налета, не будь дураки, ружья, вещи, ценное — в камыши снесли. Всё из съестного бандиты утащили, в куржумы, сумы переметные, попихали. Мешок муки, что в расходе был, тоже уперли. И снова, как в первый раз, пригрозили: «Никто, кроме тебя, не знает, что мы тут. Придут войска нас ловить — ты выдал».
Дядя Иван замолчал. Лицо побагровело.
«Ишь, какие самонадеянные — «войска придут», — я усмехнулся в душе. — Войска… Многого хотите. Или Абджалбек внушил вам, что на двадцать бандитов дивизию целую пошлют? Не пошлют. И нас двоих хватит».
— Тот, что помельче да поюрче, всю картину расписал. Пули, мол, на тебя пожалеем. Удавку на шею наденем, а сами девок портить будем — от малой до старшей, и убивать. Как тебе надоест смотреть, так сам и удавишься. Еще запомни: нас поймают — сумеем другим наказать, чтобы расправились с тобой, с собакой.
Сжал дядя Иван вилку в руках, словно нож для удара. Голос его охрип от ярости. Старик помолчал, прокашлялся, продолжил:
— Пока они шастали из дома в сарай да из сарая в дом, а я — за ними. Приметил, стоит один у угла псарни. Близко не подходит, издали с ними разговаривает. Ругается, мол, у него все ружья не забирайте. Оставь, мол, его без ружей — он завтра в Гуляевку побежит, нечем ему охотиться станет, нечем семью кормить. И жена, что из дома вышла, слышала этот разговор. А когда они ушли, мы с Надей, не сговариваясь, решили — тот, который у угла псарни стоял, — Ахмет-ходжа. Чабан. Он из Гуляевки, пасет две отары на северной стороне от болота.