Игорь Ковлер - Проклятие Индигирки
– Сегодня водицу не употребляем. – Перелыгин похлопал по свертку. – Но от поесть не откажемся. Короче, Валя, гуляем! Как всегда.
– Ступайте за свой столик. – Она с готовностью кивнула в пространство зала. – Я принесу.
Они встали под изрядно выцветшим запрещением распивать принесенные спиртные напитки.
– Душевно. Встречали бы так везде! – мечтательно изрек Перелыгин, рассматривая поставленную Валентиной еду.
– Возвращайся, глядишь, и встретят. – Савичев погладил бороду. – Далась тебе Москва. Пора нам вставать у руля. Мы, конечно, из обоймы подвыпали, но фарт на нашей стороне. – Он весело подмигнул, разлил по стаканам портвейн. – Новое время новых людей востребует, а мы с тобой старые новые и есть, с какой стороны ни глянь, плюс незапятнанная репутация с северным коэффициентом и, добавлю, с жизненным опытом.
– Для начала хорошо бы усвоить, куда рулить? – Перелыгин повертел в руках стакан, отпил терпкой золотистой жидкости. – Я вижу только разрушение.
– Ты все еще ищешь глобальный смысл? – Брови Савичева выгнулись в насмешливом удивлении. – Брось, старик, больше никто в первую очередь о родине не думает. Думают о себе. – Его взгляд сверкнул в стеклах золотых очков, побродил по залу, освещенному солнцем сквозь стеклянную стену и вернулся к Перелыгину. – Это и есть новый глобальный смысл – думать о себе, о близких, а мне, заметь, своих двоих поднимать и новую семью строить.
«Почему он так говорит? – подумал Перелыгин, тут же возразив себе: – А что я брюзжу, в чем он не прав? Мне неприятно, что так говорит именно он. И что? Разве стремление к благу аморально? Правда, за разговорами о нем упускается или умышленно искажается суть. За несколько лет надлежащая мера своекорыстия оказалась очень превышенной. Стоило силам, сдерживающим ее, ослабнуть, отовсюду полезли мелкие лавочники. Они и расшатывают прежние отношения и взгляды, тащат за собой тех, кто сам не перешагнул бы черту. Но Егор не лавочник, или время изменило и его?» – Прячась за улыбкой, он рассматривал Савичева, удивляясь и раздражаясь своим подозрениям.
– Помнится, десять лет назад за этим столом, – Перелыгин очертил жестом пространство забегаловки, – мы с тобой рассуждали о благах, и истина для нас была однозначна, без оборотных сторон – ехать и зарабатывать своим горбом, классическая ясность – «да» без альтернативы.
– Разве мы тогда не о себе думали? – С легкой снисходительной улыбкой Савичев через стол положил руку Перелыгину на плечо. – Я же тебя не банки грабить зову. А в том, что возможностей заработать становится больше, нет ничего плохого.
– Ты забыл, старичок, про свою поездку на БАМ? – Перелыгин разыграл удивление, злясь на себя за фальшивые нотки, за эту дурацкую словесную игру. – Мне кажется, кроме желания благ, было кое-что еще.
– И почему я не чую на своем горбу сладкой тяжести честно заработанных благ, – махнул рукой Савичев. – Надо было до пенсии ради них сопли морозить, а зачем мне блага на пенсии?
– Выходит, жалеешь, – ухмыльнулся Перелыгин. – Я предупреждал.
– Брось, брось! – категорично замотал головой Савичев. – Не пори ерунду. – Хмурясь, потер лоб, голос его потеплел. – Мы подержали судьбу за бороду, развернули ее к себе и пожили как хотели – уже немало, хотя не мешает еще разок прихватить. – Он сдержанно улыбнулся. – Да покрепче.
– Что ты предлагаешь? – Перелыгин наклонился над столом, всем видом демонстрируя намерение понять нынешнего Егора, с которым он десять лет встречался урывками, и чего от него теперь ждать.
– «Краснопёрых» надо заставить поделиться властью, а лучше подальше задвинуть. – Савичев шутливо поиграл глазами. – Они от бессилия могут и дров наломать. – Он мельком взглянул на Перелыгина. – Ну, а что дальше – видно будет, главное не зевать – раз, второе – нужна дружная команда.
– Я не спрашиваю тебя, старичок, – Перелыгин говорил спокойно, с легкой иронией, – заплатил ли ты партийные взносы за последний месяц. Думаю, задолженности за тобой не числится, но меня очень занимает процесс самовыщипывания красного оперения, окончательного раздвоения личности и телепортации беспёрой части «куда подальше».
– Э, э, э, – укоризненно, как болванчик, покивал головой Савичев, – любое большое дело можно представить неосуществимым по соображениям морали, тем более что она у всех разная. – Он снес колкость, выдерживая полусерьезную тональность разговора. – Церковь с Инквизицией не могли противостоять науке и прогрессу… – Он впился глазами в Перелыгина, следя за его реакцией. – Большевики шагу не ступили бы, не перешагнув через предрассудки той морали и нравственности, а Моральный кодекс призвали на помощь, когда поняли, что люди поверили в идею коммунизма, что ее надо оберегать и защищать как веру. – Савичев ехидно улыбнулся, в глазах его забегали черти. – Я не верю нытью о спасении мира красотой или детскими слезами. Мир плевать хотел на красоту, когда речь идет о выгоде и финансах, даже если миллионы детей будут лить реки слез. Красоте по силам спасти одну душу, но для спасения мира не мешало бы ей дать дубину потяжелее – подразвить в человечестве чувство прекрасного.
«Сколько я сам думал об этом? – Перелыгин посмотрел на освещенные солнцем пыльные листья деревьев, заждавшиеся дождя; на учреждение напротив – в его дверь постоянно входили и выходили люди; на автомобили, тормозящие у светофора; на неспешную жизнь кусочка улицы, которая, соединяясь с другими улицами, складывается в город, города – в страну, где сегодня никто не представляет, как будет жить и что делать завтра. – И я, и Егор ищем ответы на одни вопросы, – рассуждал про себя Перелыгин, – но думаем по-разному и приходим к разным истинам, и уже не понять: то ли истина многолика и противоречива, то ли она и заключается в многоликости и противоречивости мира? Но, в таком случае, может ли подобная истина хоть в чем-то служить опорой? Мы все оказались одинаковы и одиноки перед выбором, выставленные, как в витрине перед продажей: от наших знаний и умений зависит – захотят ли нас купить, а каждый решает – продаваться ему или нет. Это – не категорическое отрицание перемен, это – сохранение себя в переменах, отношение к памяти, к ценностям своего и общего прошлого, к истории. Многое решается сейчас для каждого, но что, кроме нравственности, может удержать у роковой черты? – спрашивал себя Перелыгин, поигрывая зажигалкой на столе. – Нравственность – очень слабая защита и капитулирует перед выгодой. Егор это знает и готов действовать, а я раздражаюсь, понимая, что он прав, понимаю, что всё, не способное измениться, должно отмереть. Что же мешает принять его доводы? Разрушение! Тотальное разрушение всего и тотальная ложь обо всем! Разрушение и ложь, сросшиеся как сиамские близнецы. Ложь, прикрывающая разрушение, и разрушение, прикрывающее ложь, – может, эта глобальная фальшь и мешает мне на незнакомом самому, каком-то нутряном уровне? Но почему я не спорю, не доказываю свою правоту, как раньше? Мы изменились, отдалились, стали спокойнее. – Оторвав глаза от стола, Перелыгин исподлобья взглянул на Савичева, поймав его встречный внимательный взгляд. – Какие разногласия могут стоить нашей дружбы, без которой мы не можем представить ни дворовую юность, ни учебу, ни нашу газету, ни то, что случилось десять лет назад в этом гадюшнике, за этим самым столом. Нет, мы должны не переубеждать друг друга, а оставить свое несогласие в себе невысказанным, понятым каждым по-своему».