Борис Дедюхин - Тяжелый круг
Анна Павловна слушала внимательно, но не утихшая еще скорбь мешала ей прочувствовать и понять высоту Олеговых помыслов, она была еще во власти нынешних ипподромных сует.
— Послушайте, Олежек, это я понимаю и ценю, это великолепно, но как сегодня? Вам сегодня ничего не будет за то, что вы упустили этот самый критериум, или приз Сравнения, как тут его называют?
— А что мне может быть? Скачка — это ведь дело такое… Ну, а потом, знаете ли… — Олег замялся словно бы в смущении и, словно бы преодолевая неловкость, закончил: — Знаете ли, я все-таки ведь мастер, меня нельзя ни заподозрить, ни унизить, ни оскорбить. Это я временно скачу в компании пигмеев, всяких Какикав да Зябликов…
— Верно, умница, Олежек! Значит, все нормально, пойду билеты сдавать. — Анна Павловна ушла, не улыбнувшись — вся в себе еще.
6
Олег совершенно напрасно утешал себя, будто нельзя его ни заподозрить, ни унизить, ни оскорбить, — плохо он знал Амирова.
Зайдя после разговора с Анной Павловной в конюшню, он старался держаться непринужденно и с достоинством, покрутил уздечкой, которую снял с Граната, показал ее Амирову: к налобному ремешку пристыла мертвая с раздавленным брюшком бабочка-голубянка.
— Видно, во время скачки нарвалась, — объяснил. Амиров словно этого и ждал, подхватил:
— Да, да, ты славно ехал! Ураганом шел! — Говоря, Амиров смотрел в упор и враждебно. Что-то он еще держал на уме, готовился сказать, только слова подбирал. Олег поторопился упредить:
— Такая досада, остановился Гранат после первого километра! — Олег сделал передышку, прислушался. Амиров не отозвался, промолчали и конюхи. День был пасмурный, и это, видно, отражалось сейчас у всех на настроении. — Я так верил, что он класс покажет…
Тут уж совсем могильная тишина воцарилась. И что-то зловещее стало в ней зарождаться, что-то такое, что должно было вот сейчас вылиться в нечто страшное и непоправимое. Это страшное и непоправимое произошло: Амиров поднял жестяную мерку и хлестнул ею Олега по плечу.
— Вот тебе за Прагму, за Фальстафа, за Граната!
Олег зашел в пустой денник и заперся в нем. Лег на опилки, не выпуская из рук уздечки.
Немного спустя Амиров заглянул через решетку денника, где лежал в руинах своей славы Олег, сказал:
— Вот что, Николаев. Прекрати слезомоить и послушай меня. Я человек старый, битый и тертый и потому пустым скорбям предаваться не стану. Я жалею, что не сдержался… В Алма-Ату тебя возьму, ты заявлен. Но не знаю, на каких лошадей посажу, ты уж не обессудь.
Подождал, не отзовется ли Олег, но тот только шмыгнул носом.
Амиров пошел к конюшне Онькина: отозвал в сторону Саню Касьянова, сказал без предисловий:
— Послушай меня, парень. Я могу взять тебя к себе жокеем.
Саня промолчал.
— Или тебе мой товар не подходит?
— Почему же, лошади у вас классные. Но ведь и жокеи у вас самые хорошие, что мне там делать?
— Ты станешь первым, а Наркисов и Николаев будут тебе подскакивать.
Излишне подчеркивать, что Саня с большим трудом смог одолеть искушение, а поборов его, сказал:
— Знаете, Николай Амирович, если честно…
— Только так, потому и зову тебя.
— …Если честно, Николай Амирович, то ведь вероломно вы с Нарсом обошлись. Он пахал-пахал, все делал, как вы велели, а вот не выдобрился. Зачем вы отняли у него лошадей на Дерби? Вдруг вы и со мной так?
— Нет, Санек, ты — другое дело, это — во-первых, а во-вторых, если ты откажешься, то Наркисов — первый жокей, за границу поедет. Но это — если ты откажешься.
— Да, Николай Амирович, откажусь. Если уж быть честным. — Касьянов объявил Амирову сначала «шах», а теперь и «мат»: — Только вы не обижайтесь, я честно… Ведь вы любите, чтобы перед вами ходили вприсядку, а Иван Иванович относится ко мне как к ровне. И это совсем другая жизнь.
Онькин словно бы услышал свое имя, вылетел из конюшни — ушки на макушке:
— О чем это вы толкуете?
— О сушеных грибах, — сердито ответил Амиров и ушел, провожаемый до самых ворот молчаливыми взглядами Сани и Онькина.
После недолгого молчания Онькин произнес неспешно и глядя, по привычке, куда-то вдаль:
— Слушай, Санек, идея есть… Давно она у меня созрела, — счел зачем-то нужным добавить и посмотрел уж открыто в глаза Сане: — До скачек в Алма-Ате больше недели. Лошади в пути, в вагонах тащатся, мы можем полететь самолетом и успеем их встретить. Чем тут торчать, давай по пути заскочим на Волгу, в ту мою деревню, где я до войны работал, — порыбачим денька два на Свияге, отвлечемся от мирских сует.
— А где это, далеко?
— Нет, хорошего коня и закладывать не стоит: сегодня выедем — завтра удочки закинем.
Идея не была необычной: Саня и Онькин часто ходили вместе на охоту и рыбалку, когда жили на конезаводе, да и здесь два раза измудрились в речке Подкумок поудить. Саня, конечно, согласился.
7
Он все правильно говорил, Онькин, — и что порыбачить денька два, и что от мирских сует отвлечься… Но он в том не признался, что вот уж тридцать лет тянет его в те места неведомая сила и что ни год, то все больше представляется ему подлинной Меккой та невзрачная деревушка Богдашкино, в которой родился он и которую покинул в июне сорок первого. Не признался он в том, но не осудишь его: мало ли людей, в зоревую ли свою пору, на склоне ли лет, оказавшись заброшенными в иные края, с грустью говорят о своем остром, незатухающем желании побывать в родных местах. Их слова воспринимаются по-разному: один с сомнением притихнет ненадолго, другой охотно и бездумно согласится, кому-то слова могут показаться высокопарными, а кому-то как раз по сердцу будут.
Родные места Онькина — это всего-навсего деревушка, завалившаяся где-то в лесостепных ладонях между Пензой и Ульяновском, — что мог он про нее вспомнить и что мог рассказать Сане?
Иван Иванович обо всем и о разном говорил, пока ехали они в поезде, летели в самолете, а про деревню свою вспомнил в самый последний момент — когда уж на Ульяновском автовокзале в рейсовый автобус сели.
Автобус попался новенький, дорога была гладкой, — рассказывал Онькин вполголоса, но Саня все хорошо слышал, и было ему слушать интересно.
— Ты был тогда на конюшне, когда я про свое первое в жизни Дерби вспоминал? Ну да, был, помню. Я тогда кое-какие подробности о своем рысаке Балете выпустил, думал, зачем они, — Балет и есть Балет, не все ли равно?
А дело-то так было.
После школы тренеров-наездников, молодой и глупый, стало быть, приехал я на конеферму в колхоз. Осенью меня должны были в армию призвать, и, стало быть, для начальства я работник не перспективный. Пришлось заниматься мне с самыми бросовыми лошадьми. А в Дерби уж больно хотелось проехать! Не на Всесоюзном, понятное дело, даже и не на областном Ульяновском — на районном Дерби: звонким словом этим мы, чтобы сгордиться перед другими, рысистые испытания в честь окончания посевной называли — такое, вернее, срединное время между посевной и уборочной выбирали, на троицу как раз выходило.