Александр Черкасов - Из записок сибирского охотника
Между прочим, он рассказал нам про свою весеннюю охоту на рябчиков.
— Одиново (однажды) ночевал я в лесу. Утром, чуть-чуть свет, сварил себе чаю, позавтракал и отправился промышлять, — говорил он, — а утро такое зачалось доброе, что и сердце-то радуется: тихое, ясное и такое теплое, что ижно пар повалил из земли, а потому и травка молодая, как щетина, повсюду полезла и стала зеленеть по увалу, а лиственники уже совсем отдохнули и хвою набирали, а от них понес запах, да такой бравый, что словно духами напрыскано!.. Вот я отошел от табора и полез на залавочек (возвышение), в чащичку. Думаю: уж тут непременно есть рябки, потому как они такие места любят, особливо около солнопека да близ водички. Вот иду помаленьку да в пикульку посвистываю, и не успел я спикать два или три раза — слышу, где-то близехонько вспорхнул рябок и подал мне голос. Я тотчас остановился, присел на валежинку и послушиваю, а ружье-то, значит, положил концом на кустик. А ведь ты, барин, поди-ка, помнишь мою турку, чуть не с оглоблю… Вот я и слышу опять — где-то в другой стороне вспорхнул рябок и тоже подал свой голос; я переждал маленько да и спикал каюрябушка — они, братец ты мой, ту же минуту спурхали на пол да и ну-тко пешком, а я и слышу, что бегут, прутиками пошевеливают, листочками сухими пошмунивают. Вот и притаился и не шевелюсь, а только поглядываю да и вижу, что один самчик весь натутурщился, распустил крылышки, а гребешок и хвостик поднял да так и наливает по заячьей тропке прямо ко мне, а другой, значит, напересек ему. Думаю, что мне тут делать, испугаю, непременно, мол, испугаю. Я тихонько пригнул молодую листвяночку да и заслонился маленько, а глаза-то прищурил, как бурхан мунгальский (идол), и вздохнуть-то боюсь. А вот и слышу, что один рябок пробежал по моим ногам, значит, по самым ступням, а другой-то, будь он проклят, должно быть, зачуял меня и вспорхнул кверху да и уселся на самый конец моей турки, а сам расшеперился да как засвистит лихоматом, меня инда смех задолил — я как прысну да как фыркну во весь рот, они тотчас вспырхали кверху да и уселись на небольшую листвянку. Я ту же минуту взбросил ружье и тут же одного сшиб, а другой улетел без оглядки и так затянулся в чащу, что словно пропал, так напужался, чтоб ему пусто!..
— Ах ты, Егорушка, Егорушка! — сказал я шутя. — И все ты такой же до старости.
— Эх, барин, барин, так неужели же все плакать. Ведь и без того горя-то много. Уж на что у попа велики карманы, а всего и в них не складешь.
— Это верно, Егор Степаныч. Хвали господа, что он наделил тебя таким веселым характером, и я, право, тебе завидую. Счастливец ты, вот что! А теперь, брат, за тобой очередь, рассказывай ты, что с тобой было, — сказал я Николаю Степанычу.
— Да что, барин, со мной было, — говорил он, усаживаясь на полу, — много чего случилось, всего не упомнишь.
Однако: Шестопалов помаленьку перешел к рассказу, как он пред рождеством ходил со своим сыном на берлогу.
— Ну и Сенька у меня, барин! Такой молодец, что и сказать не умею, — говорил Николай Степаныч про своего сына.
Действительно, Семен Шестопалов был в то время такой молодец, каких мало и по всей Руси православной. Он, бедняжечка, только головой выше и чуть ли не полтора раза пошире и посильнее своего геркулеса тятеньки. Любо и завидно смотреть на таких молодцов! Он точно весь из чугуна отлит в форму человеческого образа, и нигде нет пустого местечка: «все ровно сколочено и пестом натолочено», как говорил Егор Степаныч…
— Мы, барин, еще с осени заприметили эту берлогу, ну и помалчивали: никому, значит, и Егорушке даже не сказывали; а все поджидали, дескать, пускай облежится, — рассказывал Николай Степаныч. — А вот как пришел рождественский пост, мы и того, собрались, благословясь, да и поехали втихомолку, чтобы, значит, огласки никакой не было, а то оно нехорошо…
— Да не все ли равно, дедушко?
— Ну нет, барин. Как же равно: ведь всякий народ есть — другой, значит, гроша медного не стоит, а туды же озевать может либо подстроит какое колено, вот оно и неладно, а ведь это не козуля. Храни господи, пожалуй, такую прическу заплетет, что и никаким гребнем вовек не расчешешь. Мы, значит, как порешили с Сенюхой промышлять зверя, то собрались втихомолку да и отправились в тайгу с обеда и домашним не сказали, зачем поехали, а так, мол, козьи пасти порубить захотели. А то нехорошо, как бабы спознают, станут опасаться да причитать разную диковину, а промысел этого не любит, тут, барин, одно господне благословение да своя воля без всякого бахвальства нужны, вот что! Приехали мы к месту еще раненько и, не доехав до берлоги с версту, отаборились в небольшой падушечке (ложочке), чтобы зверь никаким образом не мог нас заслышать. Вот как расседлали лошадей, развели огонек, то и решили сходить к берлоге, чтобы посмотреть, тут ли зверь. Надели винтовки, заткнули за поясы топоры и, ступая след в след, тихонько подобрались к берлоге сажен на тридцать, посмотрели и видим, что тут. Ну, мол, слава богу, здесь! — шепнул я Сенюшке, подернул его за рукав и повернул назад. Отошли этак сажен сто, а Сенька-то и говорит мне:
— А что, тятька, давай промышлять сейчас, ведь еще рано.
— Нет, мол, Сенюшка, так нельзя, это, брат, не собака. Надо наладиться как следует, да тогда уж и пойдем, благословясь, а торопливость годна только блох ловить, вот что, голубчик! А вот переночуем, изладим оборону, да, как обогреет солнышком, ну тогда и пойдем с богом.
Пришли мы на табор, и стало смеркаться, но мы вырубили здоровые березовые ратовища, обсочили их под силу и уже при огне приделали к ним большие ножи, а потом сварили ужин, поели, накормили коней и улеглись спать. Сенька мой как лег под шубу, так и захрапел, что твой Илья Муромец, а до того все, значит, потягался да сжимал кулачище, а ел за троих. Я все это вижу, да только помалкиваю, а на уме думаю: «Ладно Сенька у меня молодец, этот не струсит, все приметы хорошие», а то, барин, труса сейчас увидишь: бледнеет, ночь не спит, вертится как на угольях… Ну на такого уж и не надейся, дрянь! Как раз скормит зверю.
Спали мы славно, да и ночь такая была теплая, что я под шубой-то ижно вспотел. Да и порошка маленькая упала, так что все поотмякло, отботело, и старый снег не стал похрустывать. Вот, мол, господь благодать послал! Я на свету встал и разбудил Сенюшку; вставай, говорю, да корми коней, а сам поправил огонь, сходил за водой, навесил котелок и наварил карыму (кирпичный чай). Солнышко только взошло, а мы уж наелись и совсем прибрались на таборе.
— Ну что ж, тятька, пойдем! — говорит Сенька.
— Нет, мол, погоди маленько, пусть обогреет, а вот садись да и слушай, что я тебе скажу. И я ему, барин, тут рассказал все, что нужно делать, когда пойдем к берлоге: как заломить, как не пускать зверя, коли полезет, куда стрелять в случае надобности и что делать, буде случится что недоброе. Словом, все, что знал и думал, то ему и передал.