Борис Дедюхин - Тяжелый круг
Ипподромовские начальники посмеивались, слушая, как за праздничным столом все кипит Амиров, все разоряется. Знали все начальники, что в глубине сурового Амировского сердца живет самая нежная признательность к этим красивым сильным ребятам, для большинства из которых жизненным несчастьем стало их природное богатырское сложение: были жокеями, затяжелели, а совсем расставаться с лошадьми сил нет. Сам Амиров отдает лошадям всю свою жизнь, без остатка. Он переживает их неудачи больше, нежели свои, потому что свои он еще успеет поправить, а судьба чистокровного скакуна так прихотлива, капризна, стольким случайностям подвержена, что буквально один-единственный недосмотр человека может привести к полной катастрофе и никто не узнает, был ли это заурядный фляйер или второй Анилин. Здесь, и только здесь кроется исток повышенной, пусть даже часто неоправданно повышенной — так скажем — требовательности Амирова к конюхам.
Сейчас Амирову радость не в радость: он видит, что официантки все чаще и чаще ныряют в дальний чадный конец зала. И нет, не может он этого перетерпеть, пробирается меж столов и велит всем расходиться. Он понимает, что послушавшись его и уйдя из ресторана, конюхи продолжат бражничать либо в конюшне, либо в общежитии, но, может, все-таки поменьше в себя примут да чуть пораньше закончат, пораньше спать лягут.
Все тренеры и жокеи одеты изысканно, все при модных широких галстуках, а у иных — бабочки, ровно у эстрадных теноров. И разговоры — Лонгшамп и Лаурели, Си Берд и Фар Лэп, Насибов и Сен Мартин, то французское, то немецкое, то английское словцо без всякого щегольства, по нужде произносится.
Ресторан «Спортивный» никогда чопорным не бывает — забегают ипподромовские люди наскоро перехватить сто граммов да шашлычок. А сейчас он постепенно превращается в раскаленную печь.
Уже трудно разобрать, кто что говорит, пора песню сыграть да сплясать. Раздвигаются столы, и тут сразу обнаруживается, что все эти люди — самые обыкновенные деревенские мужички: «меломан» за пятачок прокручивает пластинки «переведенной», как сказал Амиров, «с американского языка музыки», а они, приноравливаясь к незнакомым ритмам, отрывают барыню, сербиянку, гопака.
Аполлон Фомич вошел в круг плясунов самым последним, прошелся присядкой между столиками и остановился в центре зала в позе эстрадного певца, объявил:
— Хватит чужих песен, глуши шарманку! Свою сыграем. — И запел голосом неожиданно чистым и сильным:
Сыпал снег буланому-у под но-о-оги…
Песня была знакома многим, в разных концах зала дружно подхватили:
Дул попутный ветеро-ок…
— Самое время уйти, я думаю, — сказала Виолетта Олегу.
Под шумок, никем не замеченные и ушли.
В электричке он спросил:
— Ты была в Теберде и Домбае?
— Все собираюсь.
— Я так и знал. — Олег достал из нагрудного кармана два билета.
— Однако… — с лица Виолетты сошла улыбка. — Для кого же второй?
— Для меня.
Виолетта задумчиво посмотрела на Олега, покорно кивнула.
Автобус в Теберду уходит рано утром, поэтому ни гулять, ни у дома стоять она не согласилась, сразу же расстались.
Закрывая за собой дверь, Виолетта заметила, как за кустами метнулась тень. Между ветками в белесом, лунном свете она увидела парня. Саша, что ли?..
4
Она не ошиблась: Милашевский ждал весь вечер. Желание остановить, позвать Виолетту было нестерпимым, он даже тихо застонал от отчаяния, когда за ней захлопнулась дверь, но сумел сдержать себя: слова «проигравший отступается навсегда» саднили сердце запоздалым раскаянием — не только оттого, что он обязан держать слово, но и от сознания, что не сумел возразить Николаеву и так опакостился.
Все последние дни он ни о чем не способен был думать, как только о ней, о своей любви. Он сердился на себя за то, что не может заняться хоть каким-нибудь нужным делом, не может даже и книги читать. Он сердился на себя постоянно. И даже когда она была с ним ласкова, в те немногие минуты, он все равно сердился и обижался, а на что — ей было непонятно. Он спохватывался, начинал объяснять ей, почему и отчего он так невесел, говорить о своей любви. Слушать ей было приятно, да и только; и драматизм его положения она понимала сердцем, но не могла разделить: ей хотелось, чтобы в их отношениях все было просто и весело, не больше того!..
Он понимал, что обязан сделать что-то из ряда вон выходящее, что-то грандиозное, могущее поразить ее и вызвать такое же сильное ответное чувство; понимал, однако не знал, что сделать и как.
Робко, отдаленно, но спасительно стала манить Сашу мысль о цирке, врезалась в память Виолеттина фраза в больнице: «Пойдемте к нам в цирк!» Ведь если то спортивное мастерство, которым владеет Саша, суметь применить на манеже — может так здорово получиться, что весь мир аплодировать будет!.. Но Саша не давал этой мечте развиться, потому что просыпался в душе червь честолюбия: это потому ты в цирк собираешься, что на ипподроме не можешь проявить себя, ты бездарь и посредственность и хочешь это скрыть. Сейчас, находясь в полном отчаянии, он вдруг подумал: пусть я бездарь и посредственность (хотя это, конечно, не так), пусть, но и торжествовать над всеми даже в таком случае — победа…
Саша привычно, заученно пересаживался с электрички на электричку, машинально сошел на нужной остановке. Он чувствовал страшную усталость после сегодняшнего, такого длинного дня. Хотелось только упасть и закрыть глаза.
У дома в густой тени орехового дерева стояли двое. Саша удивился, узнав родителей. Отец шагнул нетвердо навстречу, но мать опередила его:
— Где ты был, сынок? — встревоженно спросила она. — Мы уж искать тебя собрались.
«Далеко собрались, — насмешливо подумал Саша. — Уже до калитки дошли».
— И в ресторане тебя не было…
«А вы тем не менее посидели, попраздновали, отметили», — обида душила Сашу.
— Эта девочка с Олегом ушла…
«Знаю без тебя».
— Ты пар-шивец! — Отец во хмелю старался говорить особенно отчетливо и раздельно. — Все думают: талант!.. А ты просто щенок. Для тебя все сделали, а ты…
Саша стоял оцепенело, никогда он не видел таким отца, неужели проигрыш Дерби так его взвинтил?
Они придвинулись друг к другу, почти ничего не видя в темноте, накаляясь от ярости.
— Вот ты как заговорил! — голос у Саши пресекся. — Да какой ты тренер! Ты как проклятье надо мной! Я за твою беспомощность всю жизнь расплачиваюсь, никогда не расплачусь.