Людвик Ашкенази - Брут
В эту минуту Хрупкая раскрыла глаза, смертельно уставшие, и увидела над собой голодного волка. Увидела жуткую морду и два светящихся, алчных, зеленоватых, хищных огня. Тогда она попросила свое сердце остановиться, и ее просьба была исполнена.
Испокон века собаки воют на луну, и для этого им не нужно никакой причины. Финская сучка услышала протяжный вой; некоторое время она слушала его с торчащими ушами, а потом уселась своим плотным задом на замерзший снег и завыла тоже.
Но собачий вой никогда не долетит до луны, это другая планета, и голоса земли остаются на земле. И смех, и плач, и крики новорожденных, и хрип смерти.
Псих
Звали его Ярда, а еще Ярда-тронутый, но чаще всего Псих. По натуре же он, скорее всего, был тугодум, ступал осторожно и смотрел на мир с мудростью, какая только возможна в его шкуре. Все его любили и никто не боялся, даже мухи, которых он отгонял беззлобно, терпеливо и, пожалуй, с некоторой учтивостью. Был он тощий, благодушный и капельку смешной. И не происходи все это в 1955 году, то на нем мог бы ездить сам добрый идальго Алонсо Кехана из некоего села в Ламанче, известный также под именем Дон Кихот.
Откроем секрет: Ярда был конь, старый гнедой мерин, ко всему еще ветеран без пенсии и медалей, которому за верную службу не дали даже табачной лавки, чтобы прокормиться на старости лет.
На дворе у Кралов в селе Серебряный Перевоз он появился сразу же после той большой войны, что кончилась десять лет назад. Приехал на нем солдатик, такой же тощий и мирный, только что вдобавок заикался. Ярду он предложил по дешевке: за пару кур, десяток яиц и одну восковую свечу, расписанную золотом. Свеча в семье Кралов осталась еще со времен, когда служили заупокойную по дедушке Вацлаву, сложившему голову в славной стране Герцеговине за государя императора и его августейшее семейство.
Звали конька Гвардеец, но этой клички никто у Кралов как следует произнести не мог. Поэтому, впервые похлопав его по тощим бокам, мерина назвали Ярдой, и так это к нему и пристало. Солдатик с ним прощался с большой неохотой: долго стоял в грязи у забора, поглаживая меринка одним пальцем по гнедой шерсти за ухом и по большим желтым зубам.
— Н-навоевался ты, д-дурила, — говорил он ему, и ни с того, ни с сего голос солдатика стал гневным, — н-настрелялись вокруг тебя из автоматов и минометов, и из гаубиц, и из ружей пр-ро-тивотанковых. Ох, и досталось же вам, лошадки! Прости, голубчик, что в эту людскую войну мы тебя в-втянули! Но ведь и мы ее тоже не хотели!
А конь Ярда, прежде Гвардеец, серьезно кивал головой, словно рассудительный сосед; и только после ухода солдатика оказалось, что головой он мотает непрестанно, с совсем маленькими промежутками. Принес это Ярда с войны. Контузило его где-то на Эльбе, когда совсем уже было казалось, что и для лошадей наступают лучшие времена. За день до этого он вдоволь напасся на светло-зеленой травке, клевере с викой, и хотя был мерин, на одной немецкой лужайке заигрывал с кобылой из саксонского поместья, которая забрела в казачий полк и, несмотря на свою благородную родословную, была не прочь спутаться с рядовыми колхозными трудягами. На следующий день небо разверзлось тысячами огненных языков, земля ревела от боли, когда ее сжигал белый фосфор и раздирало пламя; много наездников пало в тот день, а еще больше лошадей, хотя война была современной и кавалерия тут, в сущности, была не при чем. С того дня Ярда мотал своей длинной конской головой; случись такое с человеком, это назвали бы нервным шоком или тиком. Но кому какое дело до лошадиных нервов?
Итак, солдат распрощался с Ярдой и, уходя, по причине прощания забыл восковую свечку; так что до сегодняшнего дня она все ждет своего богослужения, если не спалят ее раньше, как-нибудь в грозу, когда в Колине на электростанции выключат ток. Еще солдатик что-то тогда наказывал и уж больно просил к своему наказу отнестись с душой. Но никто его толком не понимал: говорил он по-русски, да еще по-волжски окал, да еще заикался. Что-то служивый все время толковал про то, что, дескать, «стрелять при лошади не надо», потом очистил яичко, сваренное вкрутую, с аппетитом съел его без соли и по сазавской слякоти, которая нисколько не лучше волжской, затопал себе из Серебряного Перевоза на восток. Никто его больше никогда не видел и особенно о нем не вспоминал; много их тут прошло, тощих и толстых, с Волги и Дона, московских и зауральских.
И остался Ярда у Кралов, потому что был нужен в хозяйстве. Деревенская жизнь шла ему впрок, и к большой тишине в Серебряном Перевозе он привык тоже. Ездил за сеном, возил свеклу и картошку, распахал тысячи борозд и двух детишек досыта покатал, терпеливо и бескорыстно. Все привыкли к тому, что Ярда добрая лошадь, немного не такая, как приземистые деревенские битюги, но ничуть не хуже. И к тому, что мотает головой, привыкли тоже, а дети хвастались соседям и учителю, что с Ярдой, вопреки народному преданию, можно разговаривать не только в сочельник, когда умеют говорить все животные, а круглый год.
Однажды его даже хотел купить прославленный укротитель недиких животных по фамилии Хеверле. С тем, что он, мол, Ярду научит читать, считать до тринадцати и будет его показывать на сазавской ярмарке, в Броде и Колине, а также в Лондоне. Но дети Ярду не отдали, и Крал его не продал.
Едва забросив в горницу сумки с учебниками и тетрадками, они сразу же отправлялись в конюшню посмотреть, вернулся ли Ярда, и больше всего их радовало, когда он им кивал.
— Ярда, — спрашивали дети, — ты лошадь?
И Ярда кивал, что да.
— Ярда, — задавали дети следующий вопрос, — а пустит нас папа в субботу в кино?
И Ярда кивал, что папа пустит.
— Ярда, — расспрашивали дети дальше, — пойдет завтра дождь?
Пойдет, кивал Ярда и тоже оказывался прав: если дождя не было назавтра, то послезавтра обязательно.
Однажды они у него еще спросили:
— Ярда, будет война?
И Ярда закивал, печально, но решительно. Но ни разу не сказал, где и когда.
Тронутым Ярду стали называть после того, как однажды в субботу в Серебряный Перевоз съехались охотники и устроили охоту на оленей. В воскресенье, уже на рассвете, в лесу на задах за избой Кралов забухало. Бах, бах и еще — бах-бабах! Ярда стоял в хлеву возле Пеструхи, пребывал в приятном воскресном расположении духа, и своими желтыми зубами медленно пережевывал овес. Едва заслышав первый выстрел, он сразу перестал жевать, задвигал ушами, шерсть у него покрылась потом. Когда выстрелили во второй, а потом еще и в третий раз, он опустился на колени, — тяжело и неуклюже, потому что был уже не молод, — и спрятал свою длинную и чувствительную голову под кормушку.