Приключения техасского натуралиста - Рой Бедичек
Я думал о стараниях этого дуба не утратить своей тени, которая с каждым сезоном все больше перемещается на север, затем возвращается к центру, потом движется на юг и вновь обратно. Маятник, совершающий лишь одно полное качание за солнечный год; медленные часы, соответствующие по темпу возрасту этого дерева-долгожителя, которое, как утверждают некоторые авторитеты, остается зеленым тысячу лет. Задолго до Колумба эта тень ежедневно взбиралась по склону, спускалась по нему, прыгала через реку, ежегодно смещалась с севера на юг и обратно, рисовала искаженный силуэт дерева на поляне и склоне по утрам, принимала фантастический облик на неровных пластах за рекой к вечеру.
Веками ежедневно повторялось одно и то же. Первые лучи солнца буквально рассеивали тень далеко по склону, отчего силуэт дерева приобретал карикатурный вид. По мере разгорания утра она собиралась, сжималась, и в полдень на траве появлялись четкие, достоверные очертания великого дерева. Но все эти труды были напрасны: после краткой сиесты тень как лентяй начинала убегать на восток, вскоре кидалась с утеса, опускаясь как пух через реку в хаос валунов на той стороне. Казалось, пора бы начать крутой и трудный подъем обратно, но она ухитрялась уходить все дальше и дальше, до полного исчезновения где-то в лиловых холмах.
Мы называем этот дубок (Qutrcus virginiana) вечнозеленым, но слово «вечно» означает здесь лишь «долго и постоянно», ибо времена года не обходят стороной даже виргинский дуб. Желто-коричневые листья сбрасываются и заменяются новыми. На время он остается голым, затем и вовсе бесплотным — кожа да кости. Его тень ранним утром становится еще более карикатурной, во всяком случае истонченной и эскизной. Но, собравшись в полдень, она в точности отражает фигуру, которая ее отбрасывает, — скелет, пытающийся овладеть своим привидением.
Я провозился в лагере до обеда, а потом решил пройтись по холмам. Спускаясь по склону, поросшему кедром, я вскоре услышал призывное брачное пение пайсано. Не могу решить, как назвать эти птичьи любовные звуки: они слишком мелодичны для карканья и не столь тоскливы, чтобы называть их стоном. Пение пайсано — это неуверенный блуждающий звук, то близкий, то далекий и стихающий, так что вы порой даже сомневаетесь, а не почудился ли он вам. Но я никогда не слышал его на равнине или в прерии, где он, возможно, звучит иначе: ведь в этой каменистой лесной зоне звук достигает слуха измененным. Влияет все: поверхность листьев и валунов, скольжение вдоль обрывов пластов, и с каждым препятствием звук оставляет часть себя. Совершенно ясно, что призыв пайсано не предназначен для столь грубой окружающей среды. Может быть, специалисты по акустике в своих лабораториях, разъяв его на части, объяснят, что с ним происходит и почему. Я могу лишь сказать, что любовный призыв пайсано кажется звуком без исходной точки — странствующим и ищущим, но без большой надежды найти.
Но на этот раз мне недолго пришлось ждать пайсано с красным хохолком и хвостом, направленным почти перпендикулярно вверх. Он оставался в поле зрения моего бинокля целых пять минут, совершенно неподвижный, за исключением легкого вращательного движения головы. Он будто бросал взгляд то на землю, то на небо, а затем, опустив хвост и вытянув вперед свою длинную шею, он вспорхнул и скрылся в низких зарослях в направлении отвечающих ему звуков.
Авторитетные специалисты обвиняют эту птицу в беззаботности: по временам она кладет свое яйцо в гнезда не только других пайсано, но и совершенно иных видов птиц. Правда, так поступают не все пайсано, так что до американской воловьей птицы и кукушки Старого Света им далеко.
Ожидая еще раз увидеть пайсано, которые продолжали вести свои любовные речи, я услышал звуки топора, редкие и размеренные.
Я продолжил свой путь и вскоре увидел в бинокль то, чего никогда не забуду. Какой-то высокий старик рубил кедр. Груз лет давил на лесоруба, замедляя движение хорошего топора. После десятка ударов он тяжело опирался о дерево, грудь его вздымалась от частых вдохов. Но, восстановив дыхание, старик возобновлял работу, рубил кедр равномерно и точно. Казалось, это замедленные кадры учебного фильма-пособия по рубке леса.
Старик был гол по пояс. Ростом он был, по крайней мере, метр восемьдесят с лишним, широкоплечий, с почти осиной талией, подчеркнутой крепко затянутым ремнем. В лучшие годы этот костяк легко мог носить килограммов девяносто пять, теперь же лесоруб весил не более семидесяти. Я понял тогда, что имеют в виду книги по физиологии, говоря о подушках плоти — уберите подушку, и наволочка сморщится и отвиснет. Кожа висела на его костлявой фигуре. Когда истощенные руки поднимались для очередного удара, она ползла вверх по торчащим ребрам, по крайней мере, на восемь сантиметров — будто вода бежала по выбоинам.
Руки опускались вниз — длинные мешки свисали с предплечий. Нет, лучше ожиревшая плоть, чем полное отсутствие ее.
Я сфокусировал бинокль и снова поразился. Вены на руках лесоруба были толстые, как бечева, и при взмахе рук огромные жесткие фиолетовые кровяные сосуды растягивались и скользили под кожей. Увы, бедный Йорик! Тебя раскопали слишком поздно. Простой скелет не так впечатляющ, как истощенная плоть.
Пробравшись через кусты, я подошел к старику и попытался с ним заговорить. Он продолжал работу, не обращая на меня никакого внимания. Я заговорил громче, затем закричал, и он медленно повернулся ко мне. На его лице зияли две большие язвы-болячки — одна возле правого виска, другая на щеке. Они были присыпаны каким-то лекарством, и струйки пота разъедали порошок, пробиваясь к подбородку.
Он кинул на землю топор, и я обратил внимание на его руки — огромные, костлявые, с набухшими на тыльной стороне венами, с твердыми, мозолистыми ладонями, а пальцам уже вовек не распрямиться.
Его выцветшие голубые глаза улыбались. В отличие от героя, чье лицо Торо описывает как «слишком суровое для улыбки, слишком жесткое для слез», лик этого старца излучал доброе расположение. Кожа на его лице туго обтягивала большие скулы, не позволяя, казалось, выражать какие-либо эмоции. Но он, несомненно, улыбался.
Он начал оправдываться, что слишком мало нарубил после обеда, что, хоть и стар, обязательно должен работать, поскольку боится слечь, как его сосед.
Говорил он громко, — видимо, был почти глух, да и издавна привык разговаривать на ветру. Мы оба кричали так, что нашу беседу можно было слышать