Александр Черкасов - Из записок сибирского охотника
Однажды Полуэктов предложил мне перевалить небольшой хребет, чтобы попасть в соседнюю долину речки, тоже Бальджи, посмотреть расположение пади (лога) и выглядеть место для предполагаемых работ и там. Мы пошли; скоро поднялись на хребет и перевалили на другую «покать». Пройдя ею несколько сот сажен, мы зашли в мелкий осинничек, в котором лежала громадная валежина погибшего кедра. Я залез на лежащее дерево и стал оглядывать местность, а Полуэктов пошел мимо; как вдруг он остановился, наклонился и начал присматриваться.
— Что там такое? Кого увидал? — спросил я.
— А вон, барин, дыра какая-то! — картавил Андрей.
— Какая еще дыра?
— Да кто ее знает какая, а только дыра! Сами посмотрите.
Я живо соскочил с валежины и подошел к громадному вывороченному корню кедра, где стоял Полуэктов. Около пня лежала какая-то куча хвороста, почти совсем покрытая снегом, а из-под этой кучи, у самой земли, выделялось темное отверстие, в котором торчал мох, но в верхнем его крае замечалась небольшая дырочка, покрытая куржаком (инеем), заметном и на близ стоящих синках. Со мной все вооружение состояло из двуствольного дробовика Ричардса, заряженного рябчиковой дробью, а у Андрея в руках находилось только одно прави́лко (шестичетвертовая выстроганная палочка, с разделением на четверти и вершки, — принадлежность всякого горного нарядчика для обмера работ); даже необходимого топора с собой не было за поясом. Я поставил ружье к леснике и стал тоже разглядывать дыру.
— Барин! Я потыкаю туда правилком, — сказал Полуэктов и приготовился действовать.
— Нет, постой! Погоди! — сказал я и удержал его за руку.
— А что годить, все же узнаем, что за дыра! — настаивал мой спутник и снова хотел тыкать.
— Слышишь, не тронь!
— Да вы, ваше благородие, чего боитесь? Ведь с нами ружье.
— Да, ружье! А как это берлога? Тогда ты что запоешь? Правилком, что ли, воевать будешь? Подумай!
— Правилком… Берлога… — уже тихо говорил Полуэктов и попятился от дыры.
— Нет, брат Андрей! Пойдем-ка поскорее отсюда, подобру-поздорову! Кто ее знает, в самом деле не берлога ли? — тихо сказал я, взял ружье и осторожно пошел под гору из предательского осинничка. Побледневший Полуэктов потянулся за мной и постоянно оглядывался. Мы благополучно спустились в долину, осмотрели место и уже поздним вечером едва дотащились до зимовья…
Бальджа, Бальджа! Не забуду я тебя до гроба; не забуду и тех вечеров, которыми ты наделяла мою молодость; отравляла кипучую жизнь, подавляла ее своей страшной трущобой; лишала не только житейских удовольствий, но наложила ту печать одиночной сосредоточенности, которая осталась во мне едва ли не до сего дня и породила то самосознание отсталости, каковая грызла меня в то время, когда была охота учиться, следить за наукой, не отставать от мира и приносить посильную пользу по специальности. Что дало мне твое существование? Ничего! Одно забвение и того, что оставалось еще в памяти от школьной скамейки… Но, будет, довольно и этого! А потому попробуем вспомнить, как невыносимая тишина заставляла убивать свободное время, коротать бесконечные вечера, чтоб не рехнуться от такой жизни в кипучую молодость и не нажить какой-нибудь серьезной болезни.
С четырех часов пополудни было уже так темно, что поневоле приходилось зажигать в зимовье жирник или самодельную дедушкину свечу, и самому заняться приготовлением горячей пищи. Этот труд заставлял вертеться на улице около огонька и отнимал часа полтора или два от предстоящего вечера, а затем все жильцы и гости забирались в зимовье и начиналась трапеза. Кто еще только обедал, а кто уже и ужинал. Но эта разница выражалась только в понятии самого названия и нисколько не мешала проводить время после такой закуски кому как любо. Кто ложился отдыхать, кто садился «починиваться», а кто тренькал на каком-нибудь походном инструменте или мурлыкал излюбленную песню.
Бывало, лежишь «кверху ноги» от усталости на своей мизерной койке и прислушиваешься. В моем маленьком отделении — тишина! — все большею частью лежат. В большой половине — жизнь! Там слышно лязгают ножницы, шмыгает дратва, постукивает молоток. Но вот кто-то затянул вполголоса песенку; а! это Матвей Марков поет приятным тенорком свою любимую «романсу» и сам же тихо аккомпанирует на балалайке, но не обыкновенным боем правой руки по струнам, нет, он только душевно пощипывает их пальцами и перебирает лады левой рукой.
— В коленях у ВенерыСынок ее играл;Он тешился без мерыИ в очи целовал! и т. д.—
уже ясно слышится из большой половины, и Марков воодушевляется все более и более; кончает «Венеру», несколько молчит, потенькивает струнами, откашливается и нежно-нежно начинает новую, крайне задушевную и мелодичную песенку.
Уж ты беленький, хоро-о-шенькой,Спокину-у-ул да меня!..
Ему кто-то подтягивает; а вот отворилась дверь, пришли гости, тихо подсели на нары к лежащему на спине Маркову, подхватили мотив — составился хор — и пошли закатывать!.. Да так закатывать, что слеза прошибает… Слушая сердечный мотив этой песенки, невольно уносишься мыслями, является на ум прелестная Зара, сердце поднывает, и уже невольная слеза катится на продымившуюся подушку…
Песня окончилась. Воцарилась тишина. Кто-то высекает огонь из огнива. В наше отделение потянуло трутом — люблю я этот «русский дух», особенно на воздухе, как и хорошую махорку ямщицкой трубки. Но вот опять скрипнула уличная дверь, кто-то вошел и остановился. Слышится смех, а затем знакомый голос. Это явился Васька Ежиков, вероятно отмочил какую-нибудь штуку и потом командует: «Смирно! Видите, царь Салтан пришел! Поди-ка без меня совсем зачичерили: вишь, губы-то у вас покосило, словно дедушкины подметки у старых ичигов!» (род мягкой обуви).
Слышен характерный треск — это кто-то шутя ударил Ваську, а вслед за этим раздался на балалайке камаринский и пошел пляс. Соскакиваю с койки и гляжу в большую половину; за мной стряхнулся и Макаров с своей вышки. Оказывается: царь Салтан в теплой шапке, в шубе и в рукавицах так отдирает трепака, что «небо с овчинку»!
— Эк его выгибает, паршивого! — говорит сзади меня Макаров.
Увидав меня, музыкант вдруг обрывает, а Васька замирает на «присядке»; но тотчас вскакивает, строит умильную рожу, вытягивается по-солдатски и говорит:
— Здравия желаю, ваше благородие! Пустите переночевать; за веру и отечество кровь не проливаю, все шурфики копаю! Прикажите камердинеру честь мне отдать и водочки подать, коли есть наизлишке, молодому парнишке!..