Василий Юровских - Сыновний зов
Ждать чего-то особенного и на Веселуге пока рановато, коли совсем недавно дотлели серые снега и на ветках тальников чуть-чуть облупились из желтых чешуек-скорлупок ватные вербочки. Ну, разве где-то жаворонка отогрело, а дрозды и варакушки только во сне и видят родимые кустарники, во сне и ворохнутся у них сбереженные песни…
Далеко-далече сердечные…
Вздохнул я и тут же из побережных кустов услыхал чей-то голосок. Потянуло меня на него не столь сомнение, кто ему хозяин, сколько тоска зимняя. Иду, а птаха на вершинке талины замолчала и терпеливо дожидается человека: «Смотри да любуйся на здоровье…»
Пожалуй, о какой-то красоте и рассуждать неловко, даже воробьишки, если не зимовали они в печных трубах, и те поярче пером. Но расположила птичка своим простодушием, и стал я в ней искать остальные достоинства. И чем пристальней смотрел, тем больше нравился петушок камышовой овсянки. Ну почему бы и не назвать его нарядным? Голова, подбородок и горло до середины зоба — черные, от бурого клюва к затылку вокруг шеи — белая полоска, а плечи серые, перышки на крыльях с ржаво-бурыми каемочками…
Поеживается на ветру петушок, щурит темно-карие глаза и ждет, что о нем скажет человек.
— А и на самом деле хорош! — чистосердечно хвалю птаху, закуриваю и сажусь на обсохший берег Веселуги.
Петушок понимает, что молчать ему не резон, и начинает снова петь. Он даже и не поет, а как-то по слогам лепечет:
— Жив, жив, про-живем. Жив, жив, про-живем…
Перышки на голове взъерошились, он поворачивается грудкой к солнцу и не то ему, не то мне сознается:
— Здесь, здесь, здесь я. Здесь, здесь, здесь я…
Вот ведь и ни пером, ни голосом не побаловала природа петушка камышовой овсянки, но чем дольше слушаю его, тем больше он мне нравится. Что-то родное, крестьянское видится мне в простецкой внешности петушка, в доверчивости к людям. Не ошарашивает слух и глаза, а надо и ему заманить подругу сюда, на берег Веселуги. Чтобы заметила она его на талине и осталась с ним до осеннего отлета.
Нет еще с ним хозяйки, один на один с кустами и рекой радуется он и повторяет:
— Жив, жив, про-живем…
— Здесь, здесь, здесь я…
Да разве пролетит овсянка мимо Веселуги? Заметит она петушка, и станут они с ним под кустом свивать гнездо. Принесут и стебельки трав, и пустые колоски, и листья. Внутри аккуратно выстелют конским волосом, камышовым да ивовым пухом. Начнут они домить, а в тепле да в суше появятся пепельно-серые, с черно-бурыми крапинками яички. Прижмется к ним овсянка, а петушок потрепещет над кустами и выберет вершинку талины для песни. Усядется на нее и еще веселее защебечет:
— Здесь, здесь мы живем…
Ну и дай вам бог счастья…
А пока некуда нам с петушком торопиться, всему свое время. Оба мы сидим у Веселуги, глядим на мутно-холодную воду и сизо-зеленые ноздреватые льдины. Вдвоем нам и уютно, и весело.
Веснозапев
Было начало ручьетека, и в Согринку с увалов вприскок бежали самые разновеликие и разноликие ручьи. И каждый звенел и пел по-своему. Один сердито вспомнил, как вьюжила снежная пурга и ставила у колков сине-белые суметы. Другой мягко выпевал южный снежнолепень, у третьего в один голос слились звуки зимы и веснотала.
Под ручьистые голоса да перезвон теньковки услыхал я запев солнечноголосого зяблика. Как залетел сюда, в осинники по склону, — не пойму. Почему-то избегает он осину. Видно, не вызванивается-не переливается его песня в горькоствольных деревьях. Но то ли он самый ранний, а за ветрами здесь вызрел молодой сугрев, тут и завел зяблик свою первую песню.
Однако зачнет — всполошатся-взметнутся с боярки воробьи. Зашумят, закричат наперебой. Вроде бы нелюбо им, друг дружку и овсянку спрашивают: «Чем? Чем мы хуже?» А зяблик-голуба голова, красно-каштановая одежда со снежными полосками на крылышках — может, и пел-то для них. Но те своим тараторканьем засоряли песнь-посвящение.
Смущенный зяблик время от времени умолкал, словно ждал понимания серых зимовников. Зато овсянка с вызолоченной грудкой и головкой, будто кто-то овсяной мякиной потрусил на нее, не стала надеяться. Отлетела на другой край Согринки и с оттаявшей красноталинки затянула песенку-светлинку. И до того тонко-тонко — тревожно мне стало: вдруг не хватит у нее голоса?
…Неожиданно воробьи замолчали. Зяблик уже не пел: стушевался или за овсянкой последовал. Но во всех ручьях звенела песня. И под пасмурным небом, под дождиком-бусенцом они несли из Согринки в поля веснозапев зяблика. И никто не мог его остановить и заглушить.
Жулан
Важный жулан не разглядел меня под красноталиной и чинно уселся на боковую ветку. Он чучелом торчал надо мной и я мог как угодно рассматривать хищноклювую птицу. Со спины и головы перья жулана коричнево-зипунного цвета. На моей памяти в Юровке носили по праздникам такие зипуны только двое — дед Афанасий Сабанчик и бабушка Левишна.
Жулан чем-то и напомнил мне деда Афанасия. Тот был тоже строго-пронзительный и подолгу, не шевелясь, стоял за оградой дома или где-нибудь на улице. Не вертел головой, а все примечал кругом и к чему-то натужно прислушивался. И мы, «кошколда», как называла шутливо нас добрая Левишна, когда угощала всех леденцами, боялись старика. Да и само деревенское прозвище пугало чем-то непонятно острым и холодным. Под зипуном носил Афанасий, как и жулан, охрово-линялую рубаху, перехваченную красным гарусным пояском с кисточками.
Иногда соткнешься с ним в заулке один на один, оробело поздороваешься, и Афанасий куда-то выше тебя кинет резко-короткие слова. Сейчас-то я точно могу сравнивать его скрипучий голос с жуланом: «чек-то, чек-то…»
Сидит жулан и вроде бы презрительно не замечает меня. Не уснул ли он? Нет, большие глаза зорко пронизывают приречные кустарники, степянку слева и даже небо над красноталиной. А оттуда время от времени трепыхнется жаворонок, и тогда польется на загустевшие травы и желтые вспышки одуванчиков невидимая песенная струйка.
Смотрю и вижу, как уж больно строго слушает жаворонка крючконосый жулан. А если прерывается песенная струйка и жаворонок, слабо вскрикнув, сереньким комочком срывается на степянку, жулан мрачнеет и темнее становятся полоски на «щеках». Судить по нему, так жаворонок должен с утра до потемок трепыхаться и тешить жулана.
«Ишь ты, соловей-разбойник! — начинаю я закипать, на жулана. — Сам не горазд на песни, для обмана пташек малость почирикаешь с чужих голосов и попутно доверчивую долбанешь по голове. А знаешь ли ты о взлетах и падениях певцов, пернатый Афанасий Сабанчик?»