Андрей Куприянов - Арабески ботаники. Книга вторая: Томские корни
Под влиянием учения Л. Толстого, проповедовавшего ненасилие не только в делах, но и в мыслях, отказ от мяса, Сергиевская в четырнадцать лет стала вегетарианкой. И была ею всю жизнь. Она искренне верила в Бога, как все семинаристки, она писала стихи, хотя кто в это может поверить.
В октябрьском номере «Томских епархиальных новостей» за 1915 год было опубликовано одно ее стихотворение, посвященное Высокопреосвященнейшему Макарию митрополиту Московскому и Коломенскому — одному из самых почитаемых на Алтае миссионеров.
Не славы, не чести земной он искал,Когда шел на подвиг смиренный.Нет! Юный — он весь чистотою дышалИ верой в творца неизменной…
Так писала недавняя выпускница епархиального училища Лида Сергиевская. В безыскусных, чистых, дышащих верой в Бога и христианские идеалы словах отображена сама молоденькая девушка, полная доброты и милосердия, готовности на христианский подвиг и служение Богу и народу.
Не чести, не славы земной он искал,Когда шел на подвиг смиренный.Он, труженик скромный, того лишь желал,Чтоб видеть Алтай озаренный…
Какие же душевные и нравственные потрясения должна вынести молодая девушка, чтобы полностью замкнуться, отгородиться от людей, превратиться в «железную» хранительницу Гербария.
Ее молодость совпала с тем временем, когда торжествовал воинствующий атеизм, разрушались церкви, моральные принципы, достоинство людей втаптывалось в грязь, благородство, духовность были смяты в угоду самым низким инстинктам люмпен-пролетариев. И в этой среде сохранить веру — а она Православие впитала с колыбели, — любовь и надежду на лучшие перемены, казалось, невозможно.
А времена были дикие, много ходило жутких историй про ГПУ и ЧОН , которые без суда, без следствия уничтожали «вредный элемент». Вот как В. Н. Скалон описывает одну из жутких историй, которой он был очевидец: «Лето 1921 года. Глубокая, ясная, летняя ночь. Окна нашей квартиры в полутораэтажном доме выходили на улицу. Тихая была улица с хорошим названием «Трудовая». Около полуночи нас разбудил грохот двух грузовиков, один из которых, застряв в яме, заглох прямо напротив нашего дома. Оттуда доносились крики и стоны вперемешку с ядреной руганью. Мы бросились к окнам.
Грузовики были затянуты брезентом. На брезенте, матерясь и гогоча, плясали охранники, а из‑под него доносились крики, стоны и хрип. Охранники с дикой руганью давили эти стоны каблуками, били по брезенту прикладами. Шоферы пытались быстрее завести машину. Я не мог перевести дыхание. Мать вся в слезах молилась.
Наконец мотор затарахтел, машина рванулась вперед, за ней вторая. Стоявшие в кузове охранники с хохотом повалились на брезент, и скоро все стихло».
А ведь еще недавно Лиде, как и положено природой, мечталось о любви, супружеской жизни, о совместной жизни на благо других людей. Как поклонница толстовского учения, она читала письма Л. Н. Толстого сыну Илье, в которых великий писатель рассуждал о счастье в браке. «Только радости‑то настоящие могут быть тогда, — писал Л. Н. Толстой, — когда люди сами понимают свою жизнь как служение: имеют определенную, вне себя, своего личного счастия цель жизни. Обыкновенно женящиеся люди забывают это. Так много предстоит радостных событий женитьбы, рождения детей, что, кажется, эти события и составляют саму жизнь. Но это опасный обман. Если родители проживут и нарожают детей, не имея цели в жизни, то они отложат только вопрос о цели жизни и то наказание, которому подвергаются люди, живущие не зная зачем, они только отложат это, но не избегнут, потому что придется воспитывать, руководить детей, а руководить нечем. И тогда родители теряют свои человеческие свойства и счастие, сопряженное с ними, и делаются племенной скотиной».
Возможно соединение счастья в браке, воспитание детей, работа на благо обществу во времена тупого и жестокого побоища гражданской войны, в которой уцелеть физически трудно, а морально — невозможно?
И Сергиевская отказывается от семейного счастья.
«Вера в том, и благо в том, — поучал великий гуманист Толстой, — чтобы любить людей и быть любимыми ими. Для достижения же этого я знаю три деятельности, в которых я постоянно упражняюсь, в которых нельзя достаточно упражняться и которые тебе теперь особенно нужны. Первое, чтобы быть в состоянии любить людей и быть любимым ими, надо приучать себя как можно меньше требовать от них, потому что, если я много требую и мне много лишений, я склоняюсь не любить, а упрекать, — тут много работы.
Второе, чтобы любить людей не словом, а делом, надо выучить себя делать полезное людям. Тут еще больше работы…
Третье, чтобы любить людей и быть любимыми ими, надо выучиться кротости, смирению, искусству переносить неприятных людей и неприятности, искусству всегда так обращаться с ними, чтобы не огорчать никого, а в случае невозможности, не оскорбить никого, уметь выбирать наименьшее огорчение. И тут работы еще больше всего, и работа постоянная от пробуждения до засыпания».
Л. П. С ергиевская выбирает полезную деятельность. Да и можно ли было совместить учение гениального утописта с реальностью геноцида 1937 года, когда остатки любви к человеку, самое его достоинство, понятие о чести выбивали из людей сапогами и прикладами в застенках? Ненависть, зависть, стукачество и доносительство на ближнего приветствовалось. Никто не гарантировал ни личной свободы, ни безопасности, ни справедливости.
Война как‑то сгладила отношения, она создала неимоверные трудности и требовала постоянного напряжения, но дышалось легче. Но после войны усилилось давление биологов-мракобесов во главе с черным гением биологии Т. Лысенко. Чтобы выжить, надо было либо мимикрироваться, либо сдаться, либо пережить. И в этих условиях заводить прочные отношения, иметь семью, детей, зная, что злые силы сметут это хрупкое человеческое счастье, оставив пепел семейного очага, слезы детей и поломанные судьбы, она не хотела. Л. П. С ергиевская замкнулась в работе, выполняя завет Толстого «делать полезное людям». Повседневным трудом в Гербарии она отгородилась от всего мира, и только работа давала ей ощущение стабильности. И всю неистраченную страсть, любовь она перенесла на Гербарий.
М. М. Пришвин в эти годы писал в своем дневнике: «Окаянство жизни не в том одном, что есть люди, творящие зло, а в том, что напуганные ими люди приготовились к злу, стали очень подозрительные и уже не в состоянии встретить человека, не знакомого с доверием».