Василий Юровских - Три жизни
…Ну почему, ну почему я не могу жить так, как все нормальные люди?! Ведь даже бродяг-пьяниц не повстречаешь в эту погоду посередь волока, и они где-то находят пристанище, и вовсе не помышляют о самоубийстве и погибели в буранном поле. А я и по сию минуту маялся бы под слякишей, не раз и не два сбился бы с дороги, мог и совсем обессилеть и окоченеть где-нибудь под березой или кустом…
По-старушечьи подслеповатое окошко сватьиной избенки близоруко моргнуло мне огоньком из белесой тьмы, как спасение и утешение для тела и души. Если б не падера и ночь, я бы добрел до матушкиного дома, где и светло, и уютно, где лишь один мамин взгляд облегчил бы сердце, а все горести и житейские передряги показались бы совсем не такими мрачными и тоскливыми. Мама, мама… Вот уже твое последнее дитятко на шестой десяток зашагнуло, а все никак не может обойтись без твоей ласки, твоего слова или просто немого соучастия! В Уксянке и без меня есть о ком печалиться, обливаться горючими слезами длинными одинокими ночами: то у дочери что-то стрясется, то у старшего сына, то у внуков. И не с кем перемолвиться словом — вечным сном безмолвствует твой Иван, наш тятя…
Сколько же лет, тысячи раз проклинаю я жестоко и неумолимо себя за слабоволие — чуть что и тянусь к рюмке, а она не утешает, губит и мое здоровье; снежным комом копятся скандалы и ссоры в семье; унизительные неприятности несет на работе. И ведь как нелегко бороться с этой рюмкой, коли всеобщее мнение: не пьет лишь телеграфный столб; если б не вино, то чем бы выплачивать зарплату… Кто же, какая сволочь-вражина придумала и вдолбила нам в башки эту самую дикую мысль — оправдание пьянства? Ведь кому-то явно выгодно и удобно наше похмелье, и не только где-то за кордоном, а и у нас в стране? Какие же доктора-наркологи, какие рвотные лекарства, разрушающие разум и здоровье людей, вылечат нас и отучат заливать в нутро самый настоящий яд замедленного действия? Алкаши вон после больниц и лечебных профилакториев пьют вообще зверски, как перед концом белого света. Почему? Кто даст мне ответ, если сам я тоже запутался в змеином объятии вина…
Поохала-повздыхала сватья с печи, поскрипел кроватью и я, ворочаясь с боку на бок, и снова тишина, кроме ветра и снежной дури за трухлявыми бревнами избенки. Незаметно отяжелела голова, я уснул.
— Сватушко, вставай, утро эвон какое! Небушко глазоньками радуется!
Как после угрюмого похмелья еле-еле раздираю веки, и глазам больно от чистоты и яркости солнца в окошках, а растопленная печь дышит теплом и запахами детства. И с ухватом вроде бы и не сватья, а моя бабушка Лукия Григорьевна. Лицо зарозовело каждой морщинкой, синие глаза улыбаются солнцу и мне, и шумному, золотисто-красному огню в нутре русской печи.
— Скоро картошка поспеет, мы ее, горяченькую, с груздочками отведаем. Соседка Мария летось занесла мне три ведра груздей, ну я их потихоньку и засолила. А то и огурчиков можно, ага?
Это сватья у печного чела воркует, а из сарайки во дворе старый петушина с хрипотцой возвещает и курам, и нам, и кобельку по кличке Черный:
— Разутрело, раз-ут-рело!
Кто-то с улицы в стеколко потукал одним пальцем, я к окну, а там большая синица задорно глазок сощурила на меня и вполголоса, с удовольствием выпела:
— Как, как ночевали?
У ограды ватажка воробьев разгребает снежок и аппетитно клюет семена конотопа-спорыша, а вон репейник и лебеда щеглами, как живыми цветами, украсились. С тополины у конного двора озирает окрестности серая ворона, ниже снует по сучьям хлопотливая сорока.
— Вот и снова живем, сватушко, и еще жить будем, сколь веку нам дадено. Я всех деток своих и внука пережила, ночами ко мне приходят, зовут к себе, а утро опять жить велит. Пущай не гладко и не сладко, да тут што? Тут как кому на роду написано…
Моя бабушка сказала бы, конечно, мудрее и складнее, однако вышло из меня вчерашнее ненастье, угасли гиблые мысли и не просто жить хочется. Умытыми глазами и свежей головой я вижу и чувствую, как торю новую тропу от сватьиной избенки до маминого дома, а дальше — дальше туда, где жена и сын, где дочь и внучка-ползунок, где много знакомых и незнакомых людей, но все они желают мне добра и долголетия.
В оттепель
Однажды на зимней охоте свалил меня сильный жар, и не помню, сколько суток пролежал я в лесной избушке. В каком-то угаре сползал с нар, кормил подтопок березовым сушняком и снова заползал под старенькую лопотину. И снились мне странные и липкие сны, и будил меня ночами сивобородый старикан в красной рубахе. Он сидел у огня и дребезжащим голосом тоскливо пел:
Бежал бродяга с СахалинаГлухой неведомой тайгой…
Я тупо смотрел на него, а он, когда доходил до слов: «Жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда» — начинал рыдать. Слезы стекали бородой на красную рубаху и с шипеньем испарялись на углях. Подтопок затухал, я оказывался в полутьме и долго искал старика. Но его не было и лишь в ушах моих стояла жалобная просьба: «Ну чо не поешь? Подпой, сынок, подсоби, поддержи!..»
И вдруг мне показалось — я умираю. Ноги стали мозжить с пальцев, потом онемели выше, и вот уже по пояс тело мое стало чужим, а сознание ощутимо ускальзывало, и меркли глаза. И тогда впервые за дни болезни я испугался. Как-то сумел подняться и одеться, нашарить ружье на стене и фонарик на лавке. Мне стало страшно одному, а старик не показывался из остывшего подтопка. И уж неважно кого, но кого-то мне все равно хотелось встретить…
За порогом избушки опахнуло меня теплом и сыростью. Пришла оттепель с дождем, валенки набрякли водой, пока я выбирался на Железную степь. А там силы мои иссякли, и я еле доплелся до вытаявшей копешки соломы.
Очнулся я от близкого шлепанья по лывинам. Кто-то устало шел ко мне. И не то человек, не то зверь. Я сумел взвести курки и приподнять стволы. Шлепанье прекратилось совсем близко.
Я включил фонарик, и бледно-белая дорожка света выхватила из ночи тускло-зеленые вспышки глаз, понурую голову волка. Зверь тяжело дышал, покачивался на полусогнутых лапах и смотрел на меня с какой-то надеждой.
В детстве я трусил, если осенью к деревне подходили волки и начинали жалобно выть на свою волчью судьбу. Я с головой забирался под ватное одеяло и с дрожью жался к уснувшей матери. Но волков истребили без меня, и они уже не плакались луне, и о них даже деревенские ребятишки читают теперь только в книжках.
И вот он стоял в нескольких шагах, жалобно глядел на меня, человека. Для выстрела стоило чуть выровнять стволы и нажать на спусковые крючки. Но я не поднимал двухстволку, а смотрел неотрывно на волка…