Алексей Ливеровский - Охотничье братство
На майские дни 1928 года мы собрались на глухариные тока. Николай Николаевич давно мечтал об этой охоте. Поехал с нами и Виктор Николаевич Кондратьев.
Со станции шли вечером. Захватили немножко тяги — постояли не очень удачно на Риголовских покосах. Вальдшнепы плохо тянули: погода солнечная, ясная, однако холодноватая. Ночью тяжело было идти по лесной тропке, — хорошо, что нигде, даже на отрогах Сюрьевского болота, дно еще не вышло. Пришли в Гентелево усталые, когда начало светать, и сразу легли спать на полу на соломе, покрытой брезентом.
Тентелево — деревнюшка в глубине прибрежья Финского залива. Места тихие в те годы и особые. Тихие потому, что от железнодорожной ветки и от сыпуче-песчанистого шоссе, идущих вдоль берега залива, вглубь отходили только малопроездные проселки. Среди необозримых нерубленых охотничьих лесов на полях-полянах ютились малые деревеньки, русские и чухонские вперемежку. Породненные тяжким трудом на скупой земле, жили дружно, ограничивая национальную рознь незлобным подшучиванием. Места особые потому, что над ними как бы навис, притаившись в сосновом прибрежном лесу, морской форт с его орудиями-чудовищами и многочисленным гарнизоном. После февральской революции открылись ворота форта и в окружающие леса хлынул поток солдат в серых шинелях, с крестами на папахах из поддельного барашка — гарнизон форта, ратники ополчения. У каждого боевая трехлинейка, брезентовый пояс с кучей патронов и сколько угодно свободного времени. Ими владело острое желание добыть свежатинки, уйти от надоедных казарменных харчей. Они окружали лесные кварталы, шли цепями тысяча на тысячу человек и гнали зверье. За два-три месяца накорень уничтожили лосей и диких коз.
Ко времени моего рассказа в этих лесах стало опять тихо. Форт, как ему и положено, притаился, жизнь в деревеньках шла понемногу, лоси и козы нас не интересовали, а мелкой дичи было предостаточно.
Стоит Тентелево на реке Коваш. Почин его — при слиянии двух речек у деревни Усть-Рудица, где в глухом месте стоял ломоносовский завод цветной смальты, а конец — в море, у деревни Устье. Славная речка, — по осени богато ловится в берестяные бутылочки минога, дружно идет лосось. Первый раз я вышел на крутой берег Коваша много-много лет тому назад и на всю жизнь запомнил, как в совершенно прозрачной воде — кажется, в воздухе — качаются длинные петли водорослей, как рожь на ветру.
На этой речке вблизи берега, на краю деревни, стоял домик лесника чухонца Абрама и его жены Ириши, где мы всегда имели теплый приют. За рекой был глухариный ток, который и привел нас сюда. Нашел я его давно, неожиданно и просто, с помощью Абрама. Он не охотник, ничего не понимает в этом деле, как-то сказал мне:
— Спрашиваете, есть ли глухари? Редко вижу — она осторожный. Прошлый весной шел рано утром, остановился покурить с другим лесником на просеке у столба, она говорит: «Мотри!» Верно, ходит по снегу глухарь, ходит, и хвост вот так, — с этими словами Абрам двумя руками изобразил веер.
Я не стал расспрашивать — дело было ясное, — только небрежно осведомился:
— На столбе какой квартал написан? — Абрам ответил точно, это его обход.
На следующую весну я пришел к этому столбу на подслух и услышал прилеты. Богатый оказался ток — около двадцати глухарей. Для маскировки мы этот ток назвали Киви-Лава (Плоские Камни) — местечко подальше.
Проснулись мы, когда солнце светило в окна, казалось, со всех сторон. На столе самовар, молоко. Ириша сказала: «Наша пошла в Шишкино просить лодку. Близко, полтора верст. Там она будет ждать». «Наша» — это Абрам.
Ой как хорошо, весело было идти по дороге вдоль берега к лодке. Чибисы пищат, кувыркаются, жаворонки не умолкают. Жвякая и сверкая на солнце зеленой грудью, протянул селезень. Склон придорожной канавы вызолочен мать-и-мачехой. Высоко, почти до самой дороги, выброшены половодьем льдины — на черной земле как белые больничные шкафы. Они тают, от каждой глыбы бежит к реке ручеек. Над трубами Шишкина недвижные столбы дымов. По всему простору вперекличку, близко и далеко, разлито страстное воркование тетеревиных песен.
Шишкинский лесник проводил нас к… меньше всего к этой посудине подходило название лодки. Хозяин смастерил из толстых досок это корыто, но пользоваться им до конца весеннего паводка не решался. Отказался перевозить и нас. Вмещались двое: один стоял в высоких резиновых сапогах на коленях на дне лодки, другой в той же позиции гнал — нет, с трудом двигал лодку обломком печной лопаты. Неприятная была переправа. Я перевез Николая Николаевича, вернулся за Виктором Николаевичем, а он — опытный утятник — сплавал за нашими мешками.
И до тока было непросто добраться. Два раза пришлось делать переправы через гремящие глубокие ручьи, осторожничая переходить по древесным стволам с тяжелыми рюкзаками и ружьями.
Мы затаборились на краю светлой вырубки в полукилометре от тока.
Мне кажется, что для Николая Николаевича тогда глухариная охота была чем-то умозрительным, нереальным. Когда мы после переправы шли к току, в его мыслях что-то переменилось и он, как всегда дотошно, на ходу и при каждой остановке заставлял меня рассказывать о технике этой совершенно особой охоты. С охотничьей литературой он был знаком, иногда спорил со мной, младшим, но самоуверенным, воспринявшим эту науку по наследству и с ранних лет.
С табором торопились, солнце клонилось к дальним вершинам. Правда, повезло: у большого камня, где обычно ночевали, совсем рядом ветер свалил большую сухоподстойную сосну — лучше ничего и не надо! — и дрова, и ухоронка есть. Сложили все вещи у камня, укрыли на всякий случай — вдруг дождь — и пошли на подслух. Мы с Николаем Николаевичем (вдвоем и поближе) остановились на краю вырубки, Виктор Николаевич (один и подальше) — по просеке еще метров пятьсот. Мы подстелили на корни вековой хонги — так по-местному называются очень старые сосны с розовой овальной корой — пустые заплечные мешки и сели рядом, вплотную.
Пришли вовремя, без большого запаса. Все равно, когда чего-нибудь ждешь страстно, — время тянется.
Последние красноватые лучи солнца оставались еще на вершинах. Я шепотом — в лесу так всегда лучше — пояснял Николаю Николаевичу непонятные ему, степняку, голоса и шорохи засыпающего леса. Он показывает мне на вершину ели, где, как живая палочка, певец:
— Такая малышка — голос, свист на весь лес. Кто?
— Певчий дрозд. Верно, как флейта. Подальше чуть, слышите, тоже посвист, только щебетанье в конце, смешная короткая трелька, — это белобровик, дрозд-белобровик.
— Кукушка! Слышите, кукушка? У нас в Саратовской есть, только мало, — в лесных колках. Ой! Что это? Как трубы… красиво.