Алексей Ливеровский - Охотничье братство
Обран яблоневый сад. Если очень настойчиво поискать, можно найти среди прозрачных уже вершин последние яблоки. Они стоят того, чтобы вскарабкаться высоко-высоко, потянуться и достать, — сладкие, налитые.
Безлюдны улицы, много домов с заколоченными на зиму окнами. В отцовском доме пусто, должно бы нежилым пахнуть, но стоит сильный приятный запах: в средней комнате гора яблок и укрытая клеенкой медогонка. Куда бы мы ни шли, берем полные карманы чудесных яблок: штрифель, антоновка, полосатое…
Мы приезжаем из Ленинграда с вечера, ночуем и до света выходим на охоту.
Кто это «мы»? Николай Николаевич, брат его жены Саша Бурцев и я. У нас две лайки. Ружья разные. У меня бескурковка 12-го калибра «Веблей и Скотт», у Николая Николаевича курковая бельгийка с дамасковыми стволами — видимо, побывавшая, как тогда выражались, в «земельном банке», — настолько сверху поржавевшая, что на планке фирму прочесть невозможно. У Саши берданка 20-го калибра.
Лайки отличные. Мой черно-белый сердитый Ошкуй и Юрия Хессу, волчьей масти, чуть желтей. Брат в экспедиции, обе собаки — у меня.
Сегодня трудно представить, как мы были экипированы. Обычная поношенная одежда, фуражка и — мало подходящие для леса старые, изношенные ботинки, по-петербургски называемые сапогами. Привычные, они никогда не натирали ноги, но даже и не пытались сопротивляться влаге лесов, ручьев, болот.
Мы пришли на Риголовские покосы (небольшие полянки в лесу, недалеко от деревни Риголово) на первом свету. Белый полог тумана. Собаки шныряли совершенно самостоятельно и, по-видимому, далеко, когда я услыхал рябчика. Невидимый, он пел близко. Чистый, протяжный свист с переливистым окончанием повторял раз за разом.
Я вытащил пищики: покупной медный, с грубоватым и сильным голосом (это для ветреной погоды), и заветный, не раз проверенный — изделие и подарок моего дядюшки Фрейберга, — сделанный из лисьей косточки. Оба висели на сыромятных ремешках за пазухой, чтобы всегда были теплыми.
После некоторого раздумья поднес к губам костяной и подал голос самки. Через немного времени, не торопясь, слушая настойчивого петушка, повторил призыв. Зашумели крылья, и прямо перед нами на голом березовом суку оказался рябчик. Огромный, с глухаря — так всегда кажется в тумане, — он, подняв хохолок и вытянув шею, слушал. Николай Николаевич выстрелил мгновенно, — мне показалось, даже не дотянув приклад до плеча. Рябчик исчез, слышался удаляющийся шорох крыльев.
— Как я мог промазать! Рядом был, в руках!
— Именно потому и промахнулись, что рядом; и хорошо — если бы точно выцелили, ничего бы от птицы не осталось.
— Верно! Значит, все хорошо, только досадно.
Медленно расходился туман и, уходя, цеплялся за вершины деревьев, особенно хвойных. Вставало солнце. Далеко-далеко послышался лай собак. На одном месте, звонко, будто льдинки сталкивались. Мы переглянулись. По лаю определил, что собаки посадили глухаря.
Подходили осторожно, с разных сторон. Я беспокоился, что мои спутники не разглядят сквозь хвою петуха, — хоть и большой, а уж так умеет сесть, укрыться. Оказалось, опасения ни к чему и случай безнадежный. Мошник был на вырубке, сидел на верхушке одинокой семенной сосны, как флюгер на шпиле. Он то высоко задирал голову, осторожно озираясь, то, согнув шею, разглядывал собак, изредка скиркая. Хеска и Ошка, задрав морды, напрягая и опуская уши, азартно лаяли и бегали вокруг дерева. Легкий парок вырывался из их пастей, эхо перекатывалось по лиственным опушкам.
Прячась за стволами, неподалеку друг от друга мы любовались на чудесную картину. Подойти по открытому невозможно. Николай Николаевич вопросительно поднял ружье в сторону глухаря. Я покачал рукой, он кивнул: понял. Долго мы так стояли, любовались, вдруг мошник — то ли ему надоело, то ли заметил неладное — сорвался и потянул через выруб.
К вечеру мы, ничего не добыв, вышли к станции. Дождались поезда. Он подошел — пыхтящий, маленький: два товарных, два пассажирских вагона. Подкинув на высокие, крутые ступеньки собак, мы забрались в темный вагон четвертого класса. Перед отправлением поезда появился кондуктор, поставил и зажег свечу — одну на два отсека вагона — и ушел. Тусклый огонек высветил пустые скамейки — мы одни. Поезд загрохотал, рванулся, скрипя и стуча всеми суставами, потащил нас со скоростью двадцати верст в час до станции Спасательная, где предстояла пересадка на ленинградский поезд.
Николай Николаевич на охоте был неразговорчив — очень увлечен, на таборе — спал, а в поезде разговорился…
Мои дневниковые записи весьма подробны, но касаются больше вопросов охотничьих: компании, времени, места, собак, результатов охоты и в меньшей степени любых отвлеченностей. Однако, напрягая память с помощью небольших намеков, зная, чем жил собеседник, его характер и привычки, я могу с той или иной точностью восстановить и темы разговоров.
Николай Николаевич, конечно, начал с того, что хорошо бы ему завести лайку, ходить по глухарям и — страшно интересно (это он с моих слов) за медведем и рысью, не по белке и мелкому пушняку (скажем, кунице или норке), — это уже не спорт, а промысел и постоянное неприятное шкуродерство. Дальше разговор шел о недавно опубликованном известии об экспедиции Обручева. «Удивительная страна! — восхищался и радовался Николай Николаевич. — Это надо же, в наше время обнаружить, найти целый хребет! В длину и ширину больше Кавказа, высоты три тысячи». И тут свое излюбленное: «Знаете, это здорово!»
Дальше все, что он говорил, можно было подвести под рубрику этого восклицания. Он взволнованно рассказывал, как строился и строится Физико-технический институт, как разоренная, по существу нищая, страна невероятно щедро откликается на призыв Абрама Федоровича Иоффе, дает даже валюту.
Николай Николаевич хорошо это знал: он несколько лет, продолжая заниматься наукой, был вроде заместителя директора по хозяйственной части института, с невероятной энергией и весьма удачно доставал откуда только мог приборы, оборудование, всяческие материалы — от электрокабеля до царской мебели из Зимнего дворца.
В те годы отношение ученых к новой власти колебалось от полного приятия до скрытой враждебности среди меньшинства при неопределенной позиции большинства. Последнее я бы назвал настороженным выжиданием.
А Николай Николаевич? Преодолев несколько жизненных барьеров, он еще молодым человеком решительно и бесповоротно перешел на сторону Советской власти, шел по этому пути без колебаний, что вполне логично привело его в партию. Все это несмотря на то, что семья, офицерская среда (во время войны с Германией его как студента мобилизовали в военное училище), казалось, могли бы привести в ряды противоборствующих.