Владимир Бабенко - Лягушка на стене
— А теперь давай кваску, ребята кваску хотят.
— А готов ли? — засомневался тот.
— Готов, готов, — успокоила мужа Росомаха, — наливай.
Громыко открыл крышку тридцатилитровой канистры, до краев наполненной мутной, беловатой, пузырящейся жидкостью, разлил по кружкам первую порцию и с удовольствием ополовинил свою.
— Пробуй, — сказал он мне, сладко щурясь, — не хуже крымского муската.
Я попробовал. Было гораздо хуже.
Мы с Колей и не подозревали, что наше случайное появление приблизило начало тридцатилитрового фестиваля в доме водомерного смотрителя. Судя по спелости продукта, праздник должен был спонтанно начаться дня через два. Мы же со своей бутылкой оказались просто желанными катализаторами.
После второй кружки народного напитка в поведении всех четверых, сидящих за столом, произошли заметные перемены. Коля перестал отвечать на вопросы, и улыбка не сходила с его лица. Мне так хотелось спать, будто меня опоили снотворным. Только огромным усилием воли я не позволял глазам сомкнуться. Кроме того, я, в отличие от Коли, мог иногда кивать головой и произносить слово «да». Поэтому, к моему несчастью, Громыко с Росомахой обрели во мне единственного слушателя. Брага действовала на них по-иному, она раскрепостила их речевые центры, и каждый стал рассказывать мне историю своей жизни. Не знаю, как это называется в оперном пении, когда два исполнителя одновременно поют каждый свою партию. Бывает очень красиво, но слов разобрать ни в коем случае нельзя. Здесь было то же самое, за исключением первого положения. Но вскоре я адаптировался: перестал слушать хозяйку и все внимание переключил на Громыко.
Сначала он объявил, что министр иностранных дел — его родной дядя. После этого он достал шесть своих сберкнижек и заставил меня на листочке в столбик суммировать вклады, коими он обладал. Получилось приличное число. Потом на свет появились с десяток удостоверений Громыко — от телефониста до механизатора. С ними я тоже должен был ознакомиться. Напоследок хозяин достал семейный альбом. Альбом был толстый, обтянутый красным бархатом.
Тематика этого архива в фотографиях была поразительной. В красном томе Громыко собрал снимки всех своих родственников, на похоронах которых он присутствовал. Не знаю, кто делал ему эти фотографии, может быть, он сам, но все сюжеты были скомпонованы по единому плану: похоронная процессия (несколько кадров), покойник в гробу (общий план, анфас, в профиль), родственники у гроба, родственники у могилы, родственники за поминальным столом.
Уже сильно нетрезвый Громыко, медленно, любовно переворачивая тяжелые картонные страницы, давал каждому снимку подробные объяснения. Рядом с ним, ни на минуту не прерываясь, верещала о своем Росомаха. Коля, находясь в блаженно сивушной эйфории, все так же молча и бессмысленно улыбался.
Тематика альбома, неизменность каждого сюжета, бесконечность и монотонность рассказа Громыко наконец сломили меня. Я не выдержал, и глаза мои закрылись. Но я помнил, что нахожусь в гостях, и поэтому пальцами разлепил веки. Я отвернулся от Громыко, читающего свой бесконечный поминальный список, и перевел взгляд на Росомаху, пытаясь прислушаться к ее рассказу.
Неожиданно сюжетная линия ее повествования оказалась настолько интересной, что уже через пару минут я смотрел на женщину широко открытыми глазами и даже останавливал рассказчицу на некоторых местах с просьбой изложить побольше конкретных деталей.
Росомаха рассказывала о поселке, в котором она бывала очень редко и поэтому рассматривала каждое его посещение как выезд за границу. Ее нетрезвый, а поэтому очень красноречивый и откровенный монолог как раз и был посвящен «путевым заметкам». Они, вероятно, касались различных аспектов ближнего зарубежья, но я удачно «включился», отвлекшись от покойницкой темы, когда хозяйка приступила к описанию посещения поселковой бани. При этом от пытливого взгляда лесного жителя Росомахи не ускользнула ни одна деталь местных обольстительниц. Кроме природной наблюдательности Росомаха обладала хотя и грубовато-физиологическим, но бойким, сочным слогом, так что я с удовольствием прослушал дайджест, посвященный детальному экстерьеру и топографии поселковых красавиц. Живое, образное повествование Росомахи активизировало даже Колю, и он, перестав улыбаться, пробурчал что-то одобрительное о «птичках».
— Птички здесь есть, — подхватила, быстро переменив тему, общительная хозяйка, — и в лесу, и на реке, а особенно много их на озере. Там и гуси живут. Озеро мелкое, на лодке не проплывешь, вот их никто и не тревожит, а тамошний дед-отшельник их не стреляет. У него и ружья-то нет, одна скрипка. Мы с хозяином к нему раз в месяц ездим — продукты привозим, а то помрет.
Коля, услышав рассказ Росомахи о своих любимых водоплавающих, успел расспросить у нее, где находится это озеро.
— Мы тебе потом подробно расскажем, — заверила Колю Росомаха, черпая из бездонного бидона, — и схему нарисуем.
— Обязательно схему нарисуем, — поддакнул Громыко, — вы туда съездите, гусей посмотрите и деду кваску отвезете. — И он похлопал по канистре. — Завтра.
Потом Громыко сделал речевую паузу с бульканьем, поглощая очередную порцию браги. Присоединилась к нему и Росомаха. Я воспользовался этим и, пробурчав что-то о неотложных полевых исследованиях, взял ружье, бинокль, прихватил Колю, и мы вышли из дома.
Уже через полчаса у меня прошел хмель, и я обнаружил на дереве гнездо. Я оставил Колю и ружье на земле, а сам полез на елку. Но гнездо оказалось пустым, прошлогодним. Когда я спустился на землю, то обнаружил спящего Колю, наконец-то побежденного демоном браги.
Только к вечеру мы вернулись на хутор. В доме, где еще утром царила идиллически пасторальная жизнь двух супругов, этаких дальневосточных Филемона и Бавкиды, наступили перемены столь разительные, что я ощутил укол совести, увидев воочию, как порок пьянства разъедает этот тихий уголок.
Наш небольшой полулитровый детонатор привел в действие тридцатилитровые разрушительные силы, до поры замкнутые в алюминиевой канистре.
Хозяйка из-под полога что-то невнятно бормотала о своей загубленной молодости. Сам же Громыко спал на полу, обняв руками драгоценный альбом. На столе стояла пустая кружка, которую, как сердцевину цветка ромашки, окружали аккуратно разложенные лепестки сберкнижек, удостоверений и дольки разломанной, но так и не съеденной «Аленки». Рядом с этим натюрмортом беспрестанно звонил черный старомодный телефонный аппарат.
Мы так и не дождались конца этой потрясающей пьянки. Хозяева совершенно не мешали нам обитать в их доме, бродить по окрестностям и изучать птиц. Единственное, что нас лимитировало, так это дефицит хлеба и картошки. Все привезенные нами булки были в первый же день съедены Громыко с Росомахой. Предусмотрительно посоленная браконьерская рыба тоже кончилась. Лося мы, несмотря на уговоры рыбинспектора, так и не застрелили.