Новый Ной - Джеральд Даррелл
Он был очень умненькой обезьянкой и быстро научился пить из блюдца, но как только освоился с этим, его манеры поведения за обедом стали невыносимыми. Видя, что я подхожу с блюдцем, он впадал в раж: возбужденно прыгал туда-сюда и орал не своим голосом. Как только блюдце с едой оказывалось на столе, он без колебаний нырял туда вниз головой, поднимая целый фонтан молочных брызг, и показывался на поверхности только для того, чтобы набрать воздуха. После каждой еды требовалось минимум полчаса, чтобы его высушить, и неясно было, что же ему нравилось больше — пить молоко или купаться в нем.
Я решил, что так дольше продолжаться не может: ведь кормить его нужно пять раз в день, а коль скоро каждая кормежка сопровождается купанием, то я испугался, как бы он в конце концов не схватил воспаление легких. Я подумал, что поскольку моего подопечного возбуждает вид приближающегося молока, то, может быть, сперва на стол ставить блюдце и лишь затем подносить к нему Футла.
Настало время опробовать этот способ в действии. Едва завидев еду, мой нахаленок издал победный клич, вывернулся у меня из рук, сделал в воздухе сальто и с плеском приземлился точно в молоко. Блюдце перевернулось, и мы оба опять оказались мокрые с головы до ног.
После этого я пробовал придерживать его во время кормления. Он отчаянно извивался и визжал, досадуя, что ему не дают нырнуть в молоко, как в бассейн, и иногда ему удавалось осуществить свою мечту. Но, как правило, метод срабатывал неплохо, и обезьянка оставалась относительно сухой, не считая, разумеется, ее мордашки, которая по окончании кормежки оказывалась совершенно белой, так что невозможно было понять, где у него начинаются усы и где кончаются.
Если мой друг не был занят едой, он обязательно на чем-нибудь висел, чаще всего на мне. Обычно в этом возрасте детеныши обезьяны виснут на мягкой шкуре матери, пока она лазит по деревьям, а поскольку я стал для Футла приемной матерью, он решил, что имеет полное право висеть на мне, пока я работаю. Прямо скажем, он выглядел таким паинькой, когда сидел у меня на плече и держался за ухо! Но однажды он так расхрабрился, что спрыгнул и повис на клетке, где обитала крупная и свирепая обезьяна, которая тут же схватила его за хвост. Если бы я не оказался рядом, это было бы его последним приключением.
Поняв, сколь рискованно таскать звереныша на плече, я начал оставлять его в корзине, но он выглядел таким несчастным и так душераздирающе плакал, пытаясь выбраться, что пришлось придумывать что-нибудь другое. Я достал свою старую куртку и походил в ней несколько дней, как всегда, нося его на плече. Убедившись, что он к ней привык, я просто вешал куртку на стул, а моего нахаленка — на куртку. Детеныш повисал на ней с прежней охотой, видимо не осознавая, что меня внутри уже нет. Может быть, он думал, что куртка — это часть меня самого, что-то вроде шкуры, а ему, в сущности, было все равно, на какой части моего тела зависнуть, он чувствовал себя одинаково счастливо! Даже когда он пытался о чем-то разговаривать со мной на своем певучем языке, ему и в голову не приходило отцепиться от куртки и попробовать прыгнуть мне на плечо.
Впрочем, когда мы прибыли в Ливерпуль, Футл вволю насиделся на мне, позируя фотографам. А те не переставали умиляться — никому из них не доводилось прежде видеть такую крошечную обезьянку. Один репортер, долго наблюдавший за Футлом, обернулся ко мне и заметил:
— Как вам это нравится?! Молоко на губах не обсохло, а какие усищи отрастил!
Уикс, рыжеголовый мангобей, получил такую кличку из-за своего крика. Стоило подойти к его клетке, как он тут же начинал вопить не своим голосом: «Уикс! Уикс!» Он был благородного серого цвета, только полоска вокруг шеи и макушка белые, а голова — цвета красного дерева. Мордашка у него была темно-серая, а веки очень светлые, и, когда, желая поприветствовать вас, он внезапно поднимал брови и моргал, казалось, будто глаза закрываются белыми ставнями.
Уиксу было очень тоскливо одному в клетке — не с кем поиграть! Увы, другой обезьяны такой же породы у нас не было, но он этого не понимал и дулся на меня за то, что я не пускаю его к остальным. В конце концов решил, что, как только я отвернусь, нужно попробовать улизнуть.
Обнаружив между досками небольшую щель, он принялся старательно работать пальцами и зубами, пытаясь расширить ее. Дерево оказалось очень прочным, и ценою колоссальных усилий ему удалось отодрать лишь небольшую щепку. Вообще-то я не спускал с этой щели глаз — мало ли что! — но он-то этого не знал и вел себя так, будто мне ничего не известно. Он часами кусал и царапал дерево, но, заслышав мои шаги, прыгал на жердочку и, закрыв глазки и выставив напоказ белые веки, сидел с самым невинным видом, пытаясь убедить меня, что если какая-то из находящихся в лагере обезьян и повинна в каком-нибудь грехе, то уж никак не он.
Я не стал заделывать дыру в клетке Уикса с расчетом, что, удостоверившись в прочности дерева, он откажется от своей затеи. Ничуть не бывало! Это занятие так увлекло его, что он использовал любой удобный момент. Но я всегда заставал его беззаботно сидящим на жердочке, и, если бы не несколько щепок, приклеившихся к шерсти у него на подбородке, никто и не подумал бы, что он замышляет побег. И вот однажды я решил застать его врасплох.
Я притащил своему пленнику миску с молоком и ушел к другим животным, оставив его в уверенности, что снова появлюсь не ранее чем через час. Освежившись напитком, он занялся стенкой. Я дал ему время окунуться в работу с головой, а затем тихонько пополз вдоль клеток. Сидя на корточках, Уикс с кислой миной пытался отодрать обеими руками огромную щепку, но та никак не поддавалась. Бедняга тянул изо всех сил, разъяряясь все больше и больше и корча самые страшные гримасы. Как только он наклонился вперед посмотреть, нельзя ли просто откусить злополучную щепку, я спросил строгим голосом:
— Что это ты делаешь, безобразник, а?
Он вскочил будто ужаленный и глянул через плечо испуганно и виновато.