Карл Май - Сатана и Искариот. Части вторая (окончание) и третья
— Нет, нет! — рассмеялся он. — Если бы вы знали, кем я был прежде, то убедились бы, насколько излишня эта ваша просьба.
— Ну, и кем же вы были?
— Бездельником, праздным человеком!
— По вашему виду этого не скажешь!
— Потому что теперь я совершенно изменился. Я родился в приюте для бедняков и не раз попадал за тюремную решетку.
— Что вы говорите! Если это действительно так, то лучше уж покончить с такими воспоминаниями и промолчать про былое.
— Да мне бы и не пришло в голову говорить об этом кому-нибудь другому, но поскольку вы оказались именно тем, кто вы есть, я охотно облегчил сердце. Вы — немец. Возможно, вам знакомы места, из которых я родом.
Он назвал маленький городок в Рудных горах.
— Я очень хорошо знаю эти края, — отвечал я. — Я бывал там несколько раз.
— Тогда вы знаете, что местное население там живет в нищенских условиях. Теперь, может быть, там стало по-другому, лучше, но в мои времена государство гораздо меньше помогало общинам, которые были предоставлены сами себе. Представьте же себе очень бедных горожан и приют для бедняков с его еще более нищими обитателями! Они кормились только тем, что выпросят в соседних деревушках. Несколько сырых картофелин, несколько кусков засохшего хлеба, кусочек жесткого сыра — вот и все подаяние, которое они приносили домой из своих походов. Самые умные делали из этой жалкой милостыни муку. К сожалению, моя мать не была такой умной.
— Ваша мать? Она тоже жила в приюте для бедных?
— Да. Я же говорил вам, что родился в этом заведении. Когда мне было всего две недели, она стала и меня носить по деревням. Позднее я, маленький, ходил с нею. Это вызывало сострадание, потому что я, как и она, ходил в лохмотьях и был основательно обучен ею ремеслу попрошайки. Особенное внимание она обращала на тог чтобы я хныкал от холода и голода, когда мы заходили в дом или встречали кого-нибудь на дороге. Мне не надо было особенно и учиться этому, потому что я и так всегда испытывал сильный голод. Мать моя почти ничего не ела, да и мне давала самую малость, а все, что мы получали от сострадательных людей, продавалось. Есть люди, которые всегда готовы дать несколько пфеннигов за выпрошенный хлеб. А на вырученные деньги мать покупала вино, которое она любила больше всего, даже больше своего ребенка.
— Но это просто ужасно! Думаю, что нам об этом не стоит говорить. Не так ли?
— Нет! Вы не должны считать меня плохим человеком из-за того, что я рассказываю такие вещи о своей матери. Это я делаю только для того, чтобы лучше показать различие между тогдашними днями и современностью. Мать можно было считать безнадежно погибшим человеком, и я поплелся по ее ведущему на дно жизни пути, пока община не вынудила меня поступить в учение к сапожнику. Мой учитель занимался только мелким ремонтом, а из хороших мастеров меня никто не хотел брать. Мне давали кое-что поесть, а для лучшего аппетита колотили шпандырем[2] по спине. Вы можете предположить, что мне такая жизнь не понравилась. Я несколько раз сбегал, попрошайничал по округе, но каждый раз меня ловили и возвращали назад. Вы можете себе представить, как меня встречали у сапожника! Так прошли два года; я ничему не выучился и старался отлынивать от работы. Одним прекрасным вечером под Рождество сапожник раздавал подарки своей семье. Он был бедняком и не мог много купить, но тем не менее каждый ребенок получал хоть что-то. Я не получил ничего. Конечно, я не смог этого вынести, и раздача подарков, естественно, закончилась шпандырем. Сапожник отколотил меня, как никогда прежде, а после этого я с окровавленной спиной вынужден был улечься на холодный пол, мое обычное спальное место, прикрытое пучком соломы — у меня даже не было одеяла!
— А теперь… нефтяной принц? Да, действительно, это разница!
— И преогромная. Но между двумя этими состояниями лежит много лет лишений! Когда я лежал на своей жалкой подстилке, меня грыз голод и тряс холод, и тогда я решился снова уйти, но на этот раз так далеко, чтобы меня никто не смог найти. И вот я тихонько проскользнул на первый этаж, потом выбрался из дома, обошел город, а потом потопал по глубокому снегу, в ужасающую метель, к той цели, которая светилась передо мной.
— К какой же это?
— Конечно, я собрался в Америку!
— Что за безумство!
— Да, это было безумием, но что я понимал тогда? Я думал, что для того, чтобы попасть в Америку, надо только побежать быстро, очень быстро. Я слышал, что там можно разбогатеть, а я хотел стать богатым, очень богатым. Потом я собирался вернуться и опозорить своего учителя. Я знал, что он только и умеет, что латать старую обувку, и собирался заказать у него пару новехоньких, с иголочки, ботинок. В этом заключалась моя месть. Испорченные ботинки вместе с причитающимися ему за работу деньгами я хотел швырнуть ему в лицо, а потом гордо уехать назад, в Америку.
— Ну, теперь вы можете это сделать!
— Да, и я это сделаю. Я буду мстить, но по-другому. Если бедняга еще жив, я буду оказывать ему поддержку. За каждый полученный от него удар — а вы можете представить себе, что их было немало — я дам ему марку, а то и целый талер[3].
— Это бы мне понравилось, и я от всей души желал бы, чтобы этот сапожник был жив. Ваша история начинает интересовать меня, а вот начало было весьма печальным.
— Продолжение ее будет не намного лучше. В старой полотняной куртке, в полотняных брюках, какой-то ветхой шапке и деревянных башмаках я, прося милостыню, добрался до окрестностей Магдебурга.
— Боже милостивый! Но это же почти невозможно, чтобы во время такого продолжительного пути вас не увидел никто из полицейских, а уж тогда бы он непременно задержал вас!
— О, я был хитер; меня никто не мог поймать. Когда я чуял опасность, я никому не показывался на глаза, предпочитая голодать.
— И вы всегда находили людей, которые готовы были кормить вас и не задерживали?
— Да. Я заходил всегда только в самые бедные дома. Часто меня принимали подмастерья, которые, правда, смеялись надо мной, но не выдавали полиции. Наоборот, они кормили меня хлебом и давали добрые советы. Но я все же не мог долго вынести такой жизни, таких скитаний.
День ото дня мне становилось все хуже, пока наконец где-то за Магдебургом я не остался лежать посреди дороги. От голода, упадка сил я не мог двигаться дальше и зарылся в сугроб, чтобы там окончить свои дни. Я знал, что там наверняка замерзну. И я сейчас же заснул. Я проснулся оттого, что подо мной скрипели тяжелые колеса. Над собой я увидел брезент повозки; сам я лежал на теплой соломе и был прикрыт двумя толстыми попонами. Через какое-то время с передка повозки на меня взглянуло широкое, покрасневшее от мороза лицо. Возница увидел, что я открыл глаза, и спросил: