Никто пути пройденного у нас не отберет - Конецкий Виктор Викторович
– Виктор Викторович, вы привыкли нас на чистую воду выводить, – опять не без многозначительного подтекста сказал В. В. – Так, я надеюсь, и в данном случае эти свои способности используете на полную катушку.
Хорошенькую он мне поставил задачку…
Но я был горд и счастлив его доверием.
То, что мы носим определенную личину, не вызывает у меня сомнения. Но, быть может, это наша личина носит нас? Последнее не кажется мне менее вероятным.
Выскочили на свободу удачно. На последней льдине, которую оставили метрах в пятидесяти с левого борта, развратно валялось семейство моржей. Зверью явно нравилось возлежать на колыхающейся ледяной постели в окружении водяных гейзеров.
Как приятна чистая вода – стылая, каверзная, тяжелая вода Чукотского моря. Здравствуй, свободная стихия!
Чтобы поставить точку на всем оставшемся за кормой, следует писать сурово: «Позади остались полярная надбавка к зарплате и надбавка к ценам на телеграммы, на хлеб, на водку, на авиабилеты и маринованные помидоры; позади остались тысячи людей, существующих в гипнозе шальных отпускных денег; позади остались грязь загаженной тундры и весь так называемый героизм современной Арктики».
От мыса Литке на острове Врангеля легли курсом на Ванкарем. Когда развиднелось, был заметен на востоке остров Геральд.
На траверзе мыса Гаваи рухнул в койку.
Барометр падает, явно входим в зону тяжелого шторма, а у нас первый и третий трюма открыты настежь. Первый – чтобы в нем можно было работать с цементными ящиками. Третий заполнен водой, которую накачали туда, чтобы посадить возможно глубже корму при движении во льдах. Затопили мы его без предварительной зачистки – и минуты не было на приготовления. Как и следовало ожидать, наколоченные на доски паёла железяки полетели к чертовой бабушке. Теперь в третьем трюме носятся вместе с водой, всплыв на свободную поверхность, тысячи досок, ударяясь в сталь бортов и уродуя друг друга. Щепки, древесные лохмотья, грязь и мразь забили льяльные колодцы – воду из трюма теперь можно будет выкачать только сверху – шлангами с палубы.
Ветер работает с чистого веста.
Курс – почти чистый зюйд.
Значит, принимаем шторм в галфвинд.
В третьем номере несколько сотен тонн воды на кренах гидравлическими молотами бьют в борта изнутри, стремясь воссоединиться со своими вольными сестрами – штормовыми волнами Чукотского моря. И наших узниц-невольниц вполне можно понять и даже им посочувствовать. Но это все шуточки, а смешного-то ничего нет.
Мат-перемат… Ну действительно рехнуться можно: не везет с погодой в этой проклятой Арктике, как мне весь рейс не везло в шеш-беш.
Объявление только приятное: стрелки судовых часов будут переведены на один час назад.
Выбросил за борт отслужившие свое теплые сапоги, у одного из которых поломалась молния. Сапоги долго не тонули, вертелись в кильватерном следе. Будем считать, что это я монетку бросил в бассейн фонтана в Риме.
Штормит, черт возьми, сильно. Тяжкие сотрясения от бортовой волны. И каждый раз, когда так вмазывает, думаешь, что в льдину вперлись… «От качки стонали зэка, обнявшись как родные братья…» У нас от качки стенает железо. Да, сталь стонет, и никак не заснуть от этих стонов. Они бродят внутри корпуса судна, и даже чудится это в своем собственном пустом желудке.
Как говорят антарктические и всякие другие полярники: «Стихия? Нет-нет, стихии мы не видели… особенно ночью».
А все-таки даже в тяжелом шторме есть что-то от вальса.
Вальс ледовых брызг среди рева и сатанинского свиста, среди тьмы и снежных зарядов.
Шквалы подбрасывают к самым прожекторам бедолаг-птиц, и они так вспыхивают белым оперением в штормовом хаосе, что невольно вздрагиваешь от неожиданной вспышки; от особенного, отраженного уже не от ледовых брызг и снега, а от теплой птицы – света.
Десять баллов от веста.
Все отвыкли от качки и распустились. Полетела посуда из шкафа в буфетной. Ошпарилась компотом дневальная Клава. От компота остались только сухофрукты. Кок вывалил на грязнущий пол противень с котлетами. И попытался шито-крыто собрать их обратно, чтобы накормить экипаж павшими котлетами, но его засек бдительный Октавиан Эдуардович. Не знаю, право, что лучше – грязные котлеты или гречка с тушенкой, которую в результате пришлось глотать.
Выбрался в коридор, увидел, что в углу наблевано, и услышал вопли буфетчицы. Пошел к ней. Правда, глагол «ходить» тут не очень подходит. Попробуйте ходить внутри прыгающего с уступа на уступ горного козла. А именно так вел себя «Колымалес». Да, в желудке прыгающего горного козла ходить невозможно. Тут больше подходит глагол «шататься».
У Нины Михайловны был приступ морской болезни, она была растрепана, поминала маму, зарекалась плавать, плакала и прятала голову под одеяло.
В те времена, когда штатно работал старшим помощником, я обратил бы на ее вопли столько же внимания, сколько уделяет медведь кисленькому муравью, слизывая его с муравьиной кучи, ибо вообще-то самое хорошее средство от морской болезни – заставить страдалицу убрать блевотину из коридора или умывальника.
А нынче начал Нину Михайловну утешать, налил ей воды и осторожненько отодрал одеяло от лица. Она в меня вцепилась, постучала зубами о стакан, подуспокоилась и говорит:
– Я не потому плачу, что укачалась, а просто вспомнила, что в девушках косу носила, замечательная коса была…
Тут пароход очередной раз так швырнуло, что я не удержался, плюхнулся на ноги Мандмузели и звезданулся башкой о переборку. Ноги Нины Михайловны оказались весьма костлявыми.
– Поплакала и хватит! – заорал я, сразу забыв про джентльменство.
– А вы мою косу совсем не помните?
– Какая еще коса? Идите посуду крепить!
– У сфинксов, на Фонтанке. Ведь это я была, Виктор Викторович!
Господи! Еще и этакого не хватало!
Поглядел на укачавшуюся Мандмузель – святых выноси, нет! Не может быть этого, ибо быть этого не может…
Но, между нами, девочками, говоря, осадочек в душе выпал – в моей нежной и художественной душе – довольно мутный.
– Подслушивать в рубке меньше надо, Нина Михайловна! – таким примитивным макаром попробовал я избавиться от мутного осадочка.
Наконец вырвался от нее на оперативный простор, дошатался к себе в каюту – там полный бедлам. Разбился флакон с одеколоном – дышать от дешевого шипра нечем. Кресло вырвало крюки-крепления и озверело летало из угла в угол, пока не заклинилось, взгромоздившись на умывальник. Я наблюдал за бунтом мебели, рухнув в койку.
Есть два способа существовать при такой качке. Один – все своевременно закрепить, убрать, все ящики замкнуть, все занавески привязать и т. д. Другой – бросить все на произвол судьбы: рано или поздно предметы найдут себе места, в которых застрянут. Последний способ требует хороших нервов. У меня они плохие, но и сил бороться с креслами не было.
Крены до тридцати градусов.
Из огня в полымя – из ледяного неподвижного царства в объятия совершенно свободных стихий.
И мне ведь с шестнадцати часов на самую обыкновенную штурманскую вахту – за старпома.
Все-таки умудрился заснуть. Не раздеваясь, конечно. И был вознагражден за свое умение спать и при тридцатиградусной качке: приснилась моя первая любовь, она была в шляпе с вуалью, шляпка кокетливо сдвинута на глаза…
Никогда в жизни не видел ее в шляпке с вуалью.
Но вот возникла среди Чукотского моря. Какая-то старо-молодая. Интересно, какая у нее нынче прическа? Седая у нее прическа, дружище! И какое тебе дело до ее прически? А все-таки хорошо, что я увидел ее в этом тяжелом и душном штормовом сне. Странно подумать, что в Чукотском море я первый раз штормовал двадцать шесть лет назад на «СС-4138». Тогда моя первая любовь казалась мне последней… Чего же она мне все-таки явилась? А! Нина Михайловна несла какую-то чушь о Фонтанке. Подслушала наши мужские разговорчики – вот и несла. Никаких кос у той роковой Ниночки не было. Это у моей первой любви они были…